Она сама перевела стрелки. Сама, хотя и невольно, толкнула мужа на помощь Сергею. Да, нужно сказать правду, в глубине души (или сознания) она чувствовала такую потребность — в этот критический момент разрушить все, сломать, сокрушить и тогда уже или строить на развалинах новое (только строить!), или положиться на судьбу и сгинуть. Сгинуть не одной, а вдвоем с Сергеем. Злой разум или сердце толкали ее к какой-то крутой грани, ей хотелось за что-то уцепиться, чтобы оправдаться перед собой, старалась припомнить какую-нибудь причиненную Василием боль, унижение, обиду, но память не подсказывала ничего.
Ее мысли медленно поворачивались вспять, и в памяти оживал другой день, иная рыбалка — понимала, что об этом думать низко: она словно бы сравнивает Сергея с мужем, словно выбирает… Сергей подарил ей чудесный день, и если от той поездки у нее осталось смутное недовольство, то лишь потому, что тот день был краденый. Муж, она догадывается, приехал сюда только из-за нее: хочет, чтобы она развеялась, отдохнула, а самому не терпится быстрее вернуться на работу. Его и сейчас гложет какая-то забота, хотя вида не подает, не хочет омрачать ей день… А ей скучно здесь, среди этой благодати и красоты. Она тоже рвется к работе, в комнату, где стоит ее рабочий стол. Напротив стол Сергея. Сейчас он такой одинокий и несчастный. Клава его недолюбливает, и все его обходят стороной. Только она, Ирина, может его поддержать.
— Пошли к Днепру, — вывел ее из задумчивости Тищенко.
— А вещи?
— Кому они нужны! Да тут и нет никого.
Она хотела идти прямо в купальнике, но он все-таки захватил одежду с собой: вдруг встретится кто-нибудь из косарей или рыболовов, неудобно.
Брели извилистой тропой в высокой траве. Здесь не косили: растет возле города, никому не нужна. Их провожала чайка. Летала кругами, вскрикивала, падала к траве и вновь взлетела.
— Что ты, глупая? — сказал Василий Васильевич. — Ведь вывела уже своих птенцов. Или, может, мы тебе чем-то не понравились? Так ведь уходим же отсюда, уходим…
Переходили песчаные косы (намыло в половодье днепровской водой), сухие пригорки, пробирались через ивняк. В одном месте набрели на выстланное сухой травой ложе. По всему было видно, его оставили недавно. Чернела выжженная костром трава, кучка пепла, валялись обожженные консервные банки. Тут кто-то прятался. И, очевидно, не одни сутки. Раскладывал ночью костер — его не заметишь в глубокой, вымытой под кустами чернотала весенним паводком яме, — что-то варил в банках. Сейчас ночи короткие, а ему небось казались длинными. Вот тут он сидел, а этим кожухом укрывался. Может, недобрый человек. О чем он думал? От кого скрывался? Кому хотел отомстить? Отомстить — это уж точно.
Стало немного не по себе. Но пробрались через кусты чернотала, и в душу вновь хлынула солнечная волна. Каких цветов, каких оттенков здесь только не было! Даже конский щавель — бурьян из бурьянов — и тот вкрапливал свои особые тона. Уже побурели на верхушках и высоко поднялись его торчащие в разные стороны метелки, словно опаленные молниями, придавая нежному лугу какую-то строгую значительность. А чистотел и медвежье ушко добавляли свою живую желтую краску.
С невысокого пригорка спустились к Днепру. Река несла свои воды свободно: на просторе то тут, то там закручивались пенные буруны, и тяжелые, медлительные водовороты устрашали воображение своей черной глубиной. Говорят, на дне таких водоворотов живут сомы, ночью они выплывают на плесы и пугают неожиданными всплесками рыбаков и охотников. Берега были пустынны, и эта пустынность брала за сердце, вызывая жалость к чему-то и прежде всего к самому себе. Так думала Ирина, а Василий Васильевич бродил по колено в воде, ему нравилось, что быстрое течение щекочет и охлаждает ноги.
— Вот точно так я бродил по речке в своем селе, — сказал Тищенко. — Студентом… Приехал на каникулы. И приехала еще одна девушка… Она училась в технологическом институте. На кожевенном, кажется, факультете. Собиралась работать в цехе, где шьют ботинки и сумочки. Мне это было непонятно.