Выбрать главу

К черту! Виктор, как поэт, наивно уверен, что умеет понимать души людей, и рисуется этим. Да, у Федора есть недостатки, он сам их находит и выбрасывает, как сор, но он далеко не аскет. «Спартанец», — сказал отец. А это совершенно другое понятие. Федор гордился отцовской оценкой и — к черту все остальные оценки обывателей и поэтов!

Поэтов… Опять Федор вспомнил беседу о поэзии. Отец, отец, неужели все-таки Федор жил не совсем правильно? Неужели он сам виноват в разладе с Мариной?

Отец, Маринка, простите… он…

Что — он? Федор сидел, упрямо сжав губы. Как бы ни облегчали душу покаянные мысли, какими бы справедливыми ни казались они, все-таки Федор не видел выхода: ничего не могло измениться в их жизни, если для семейного счастья Марина требует отказаться от счастья идти вперед.

Надо пожить еще — может, и отыщется выход.

После лекций Федор поехал к Марине.

— Явился, — сказала мать хмуро, — ребенка не жалеете.

Павлик был занят делом: шел вдоль стены. Продвигался медленно, покачиваясь и ежеминутно приседая, готовый в случае необходимости опуститься на пол. Движение его затрудняла крышка от чайника, которую он держал в руке. Она царапала стенку и звенела при ударе — ее поэтому не хотелось бросать. Увидев отца, он стремительно сел на пол, протянул к нему руку и что-то радостно и быстро проговорил.

— Ну, иди, иди, — тихо сказал Федор, приседая около ребенка. Павлик сначала вцепился в его колени, потом, очутившись на ногах, — в воротник рубашки. Федор поднял его и поцеловал в глаза — сначала в один, потом в другой. Они у него темные, Маринины и овал лица такой же — нежный, продолговатый.

— Ах ты, коротышка моя маленькая… соскучился, — шептал Федор, прижимаясь щекой к лицу сына.

Марина была в другой комнате. Федор прошел к ней. Она лежала на диване, глядя в потолок, волосы — волнами на подушке.

— Марина…

— Иди сюда, Федя. Сядь!

Положила ему руки на колени и, повернув лицо к стене, затихла…

…Ночью пугающе равнодушно и покорно говорила:

— Ничего мне от тебя не надо, Федя… Учись, работай…

— Я буду! Но ты… — Он вовремя оборвал себя. — Но я не знаю, что же такое между нами…

— Ничего. Все хорошо.

— Ты скрываешь что-то.

Марина молчала.

— Вчера директор отдал распоряжение коменданту. Скоро получим комнату.

Ответа снова не было.

— Марина!

— Спи! — Недовольно отвернулась и, будто опять испугалась, не оборачиваясь, ласково и раскаянно погладила ладонью его щеку. — Спи! Все хорошо…

Марина боялась сознаться себе в том, что она не только ничего не требовала от Федора (тем более в такой форме, как он вообразил: молча и неотступно), но вряд ли и желала теперь перемен в своей жизни. Больше того, прошлые надежды на лучшие перемены начали представляться ей глупыми и унизительными. Чего она добивалась от Федора, на что надеялась? Неужели хоть на минуту могла допустить мысль, что Федор ради семейного блага откажется от своих стремлений? Нет, Федор не может жить иначе. Ни одного лишнего часа сверх своей жесткой нормы он не отдаст семье!

«Нет, что за дикость! Я вовсе не требую, чтобы он отказался от своих стремлений! — думала Марина. — В своей цели Федор видит единственный смысл жизни, и я не должна ему мешать. Я и стараюсь не мешать. Но сердце — что с ним поделаешь! Так иногда станет обидно и горько: одна, одна, всегда одна! И такая на Федора злость появится, что… не знаю… взяла бы да и убежала куда-нибудь. Он все видит, конечно. Говорю себе: так нехорошо, ты только расстраиваешь его, мешаешь сосредоточиться на работе. И ничего не могу поделать с собой… Но я Федора не виню ни в чем. Ведь и те, особенные, люди, на которых он хочет походить, они тоже ради дела отказываются от всего. Не вина Федора, что эти люди таковы: тут смешно говорить вообще о чьей-либо виновности…»

Марина успокаивала себя этими мыслями. Она пугалась новых горьких раздумий, оберегая свое чувство к Федору. Марина гнала их, но они приходили вновь и вновь.

«Хорошо, пусть он стремится к своей цели. Но почему и я должна бежать за ним? — думала Марина с недоумением и досадой. — Из-за страха потерять его? Из-за любви? Прекрасно, ради него я готова на все, — разве он не видит, что я только ради него учусь в институте?»

И тут же решительно спрашивала себя:

«Но почему только ради него? Ведь сказать ему прямо: не хочу, — и он оставил бы меня в покое, отказался от мысли видеть меня инженером. Может, это было бы и лучше. Он пусть учится, я буду заботиться о нем, о сыне… Ведь сколько у нас женщин, не все же они инженеры и ученые. Каждый делает то, к чему расположено сердце. Я учусь. Может статься, что я даже окончу институт. Но я не привыкла к такому труду. Почему же я учусь? Я теперь понимаю: мне стыдно себя… Стыдно того, что я не такая, как все девушки, хочу, чтобы этого никто не заметил. Я горда — это мое наказание. Учусь из-за стыда и гордости, потому что не учиться сейчас, и тем более не желать учиться, очень странно. Не хочу давать людям повод для укоризны и насмешек и, еще хуже, для удивленного сожаления. Никто не скажет, что я не прилежная студентка. Но никто не знает, во что обходятся мне хорошие отметки и мое «хорошее» настроение, с каким я вхожу в институт…»