Так могли думать люди легкомысленные и равнодушные. Если бы все разделяли их мнение, вряд ли общее институтское собрание было бы столь бурным и многолюдным.
Никто не назвал это собрание судом, но это был суд, потому что присутствовали здесь и обвинители, и подсудимый, и налицо был состав преступления: измена интересам Родины.
В человеке, что стоял на возвышении перед сурово замкнувшимся залом, трудно было узнать Недосекина, которого привыкли видеть в институте подчеркнуто спокойным, чуть пренебрежительным, полным сознания собственного достоинства. Теперь, точно приколотый невидимой булавкой к кафедре, он был суетливо подвижен, голос лился вкрадчиво, заискивающе-вежливо. И лишь изредка проскальзывало в нем старое: презрительная нотка.
— Мы говорим об интересах человечества, об интернационализме. Как же тогда понять обвинение, брошенное мне, — он с театральным ужасом поднял руки над головой, — измена интересам Родины! Нет, нет, я решительно отвергаю это обвинение! Это плод досужих, ортодоксальных умов, людей, которые видят только факт, а не его психологию. Я действовал в интересах мировой науки, а ее нельзя привязать к какому-либо географическому месту. У науки родина — вся земля! Все должны пользоваться ее дарами: русские, немцы, греки, испанцы; в этом и заключается — кто не согласится со мной! — высшая гуманность, за которую мы боремся!
Он помолчал немного, полузакрыв глаза, в покорной и сожалеющей позе, точно давал понять, насколько тяжела миссия, возложенная на него, — защита высшей гуманности…
— Любовь, добрые чувства к человеку, облегчение его жизни средствами науки, разве мы об этом не говорим и не пишем постоянно и во всеуслышание, разве не в этом наша человеческая мораль, товарищи?..
Последнее слово он произнес сорванным голосом и коротко глянул в зал. Удовлетворенно качнул головой, как бы отбрасывая прочь сомнения, — нет, нет, высшая гуманность не будет оскорблена! Энергично шевельнулся, чуть подался вперед, желая, видимо, продолжать свою речь в прежнем решительном тоне, но его перебил иронический голос директора института, председателя собрания:
— Значит, вы поборник высшей, надклассовой морали? Но почему же тогда в своем стремлении облегчить участь человечества вы решили начать с облегчения участи империализма?
— Как так? — не оборачиваясь, с испуганной и сожалеющей улыбкой смотря в зал, точно приглашая сидящих в нем оценить непозволительность иронии директора, спросил Недосекин.
Директор, оглянувшись на Ванина, сидящего рядом, продолжал:
— Очень просто. Вы продали изобретение Трунова империализму. Я уже не говорю, что сам факт шельмования в иностранной прессе передового советского ученого вами, доцент Недосекин, вызывает наше законное возмущение… Но вы пошли дальше. Вы совершили прямое предательство. Под видом критики услужливо выложили все теоретические и расчетные основы профессора Трунова.
Гул прокатился по залу, все взгляды обратились к Трунову, тоже сидящему за столом. Трунов успокаивающе помахал рукой: дескать, скажу об этом, скажу! Гул улегся, готовый возникнуть вновь каждую минуту: на лицах всех сидящих в зале осталось жесткое выражение досады и огорчения.
Лишь за председательским столом все были спокойны и заняты Недосекиным. Трунов что-то сказал Ванину и кивнул в сторону аудитории. Ванин чуть приметно улыбнулся и опять, серьезный, повернулся к Недосекину.
— Вот и выходит, — продолжал директор, — что вы решили облегчить участь империализма. Мы можем сделать только один вывод: видимо, вам очень хотелось, чтобы господа империалисты не только имели самый мощный варочный аппарат, но также извлекли пользу из критики — не повторили ошибок, которые, по вашему мнению, допустил профессор Трунов. Чтобы, скажем, в случае войны они варили селитры больше, чем мы. Хороша единая мировая наука! — И, протянув к Недосекину прямую, тяжело поднявшуюся над столом руку, директор закончил: — Так вот, скажите нам прямо: считаете ли вы, что выдали изобретение Трунова или нет? А вашей психологией займемся после. Да или нет?
Недосекин быстро и нервно повернулся, протест и возмущение отразились в фигуре, подавшейся к директору.
— Нет, нет! Я уже сказал: решительно отвергаю это обвинение! — Всплеснул руками. — Ах, товарищи! Что я сделал? Это какое-то недоразумение, не больше… Или… — Он бегло, воровски скользнул взглядом в сторону Ванина, вытер лоб ладонью. — Хорошо. Я постараюсь объяснить. — Он помолчал несколько секунд, скорбно задумавшись, а потом заговорил очень тихим, очень робким, вибрирующим на доверительных и обиженных интонациях голосом: — Что я сделал? В критической работе, напечатанной в солидном научном журнале… Напечататься в котором, к слову сказать, я считал большой честью для себя, так же как, я уверен в этом, считал бы честью и любой советский ученый.