Вот так, с открытыми глазами она пролежала весь день. Она не знала, сколько сейчас времени, да и не хотела знать. Она словно ждала, когда погаснет её жизнь, такая пустая, поруганная и ненужная. Она не хотела помнить такую жизнь, не то что переживать её, и потому замерла словно в оцепенении ожидая конца.
За окном стемнело. Откуда-то снизу шёл свет уличных фонарей. И она ждала. Когда станет совсем темно. Она просила кого-то, чтобы он прекратил её жизнь. С неё, в самом деле, было достаточно.
Она понимала теперь, что к прежней жизни, хорошей она была или не очень, но возврата не было. А существовать вот так, она не хотела. Она просила кого-то: "Убей меня! Хватит! Мне больно!" Но тот, кого она просила, не отвечал на её мольбы, и Вероника понимала, что путь ещё не пройден, и кто-то хочет, чтобы она прошла его до конца. Она не была согласна с тем, что ей ещё надо идти вперёд. Это означало снова видеть эту женщину, которая называла себя "мамой", этих чеченцев, которые пасли её душу и тело стальными прутьями зла. Если бы она была в состоянии, то непременно ухмыльнулась бы тому, что кому-то мало её страданий, душевных и телесных, этот кто-то хочет, чтобы она шла дальше.
За окном небо снова стало постепено становиться серого цвета. Рассвет занимался над Москвой, столицей чужой страны, в которой она не хотела быть. Вероника душой была дома, в своей уютной квартире за тысячу километров отсюда. А здесь было стыло и неуютно. Ей казалось, что она лежит на какой-то металлической каталке, и что она уже не живой человек, а труп.
Только теперь она заметила, что постепенно приходит в себя. К ней возвращалась способность мыслить. Однако от боли она всё ещё не могла пошевелить ни одним членом тела, и так и лежала, голая и неприкрытая.
С возвращением способности мыслить её сознание наполнилось какой-то гремучей смесью жалости и отвращения к самой себе. Вроника чувствовала себя половой тряпкой, которой давеча убирали самые отвратительные нечистоты, и от этих воспомнаний её тянуло рвать.
Её действительно затошнило. Внутри возникли судороги рвотных позывов, причинившие ей боль. Чувствуя, что из её сейчас извергнется содержимое её внутренностей, она с трудом, чтобы не захлебнуться, повернула голову на бок, и в следующую секунду её желудок исторг на простыню какую-то желеобразную склизкую лепёшку.
Вероника с отвращением поняла, что это сперма. От омерзения она отвернулась, хотя сделать это было очень больно, в другую сторону, чтобы не видеть то, от чего её и без того озябшее тело стало дрожать.
Из неё вышло столько спермы, что ещё немного, и она могла бы захлебнуться в этой склизкой луже. Она подумала, что если позывы повторяться и её вырвет снова, то она точно утонет в своей блевотине, поскольку не сможет поднять голову.
Чем больше Вероника приходила в себя, тем сильнее понимала, что у неё болит всё, что только могло болеть.
Всё её тело ныло от какой-то тупой боли. Оно словно горело каким-то нутренним чадящим едва заметным пламенем так, что ей казалось будто его жарят на медленном огне.
Болели нестерпимо мыщцы. Болели кости. Она ощущала, как ноет её истерзанное влагалище, как щиплет, словно порванный, анус. У неё было такое впечатление, что в них до сих пор что-то торчало, и это что-то было рамером с черенок лопаты.
Веронике даже думать было больно, как будто всё её тело, от кожи до мозга, было одним большим сплошь обожжённым нервом.
Теперь она лежала и смотрела в стену, отвернувшись от блевотины и окна. И чтобы не было больно, старалась не думать.
Когда она прогоняла прочь все мысли и просто лежала, была как бы не человеческим существом, а набором клеток, их конгломератом, таким вдруг образовавшимся сообществом миллиардов одноклеточных, которые ни с того, ни с сего решили посуществовать вместе, прилепиться друг к другу, то боль становилась значительно слабее, поскольку мозгу, который сам был уже просто частью этого конгломерата, не надо было посылать раздражающие сигналы боли изо всех частей этого скопища, чтобы некто, тот, кто был хозяином и повелителем этого многомиллиардного сообщества, что-то сделал, чтобы облегчить его страдания. Ведь этот кто-то, её душа, ничего не могла поделать. И потому она отстранялась, а тело продолжало лежать, глядя немигающими, пустыми глазами на стену.
Да так её душе было не так больно. Но всё таки боль приходилось терпеть, существовать с ней дальше и мириться с её присутствием. И, если бы ей не было так больно думать, то Вероника обязательно бы занялась вопросом, как ослабить эти ноющие жилы, которые привязывали её душу к её телу, как порвать их вовсе и отлететь от этого скопища боли.