Выбрать главу

Судьба Розанова была менее благоприятной. Ему всю жизнь пришлось околачиваться по редакциям и собраниям, одновременно среди жидоедов и революционеров, митрополитов и «богоискателей».

Отсюда защитная гримаса, двойнпчество, псевдонимы, болезненные прикидывания и возмутительные мистификации.

Для людей природно одиноких, находящихся в непрестанном «тайно-замкнутом» стоянии перед Богом, юродство оказывается естественной мимикрией. Вся вывороченность и назойливое, циничное интимпичание Розанова определились нелепостью его биографии, которую ему, подобно Толстому, не удалось изменить. Он всю жизнь, как в ознобе, продрожал под ударами и тисками нечеловеческой' руки, кривлялся и извивался в пожатии каменной десницы с того света, лишь делая испуганно вид, что живет и ощущает с» всеми и подобно всем. Иго и одновременная потребность одиночества и умение пребывать в нем независимо от всего окружающего — неожиданно сближают неподвижную фигуру Толстого с суетливой фигуркой Розанова. Есть аналогия и в конечных этапах их жизни; у Толстею смерть на пути в Оптину Пустынь; у Розанова — Сергиев Посад...

Можно ли походить на Достоевского или Соловьева, найти людей лично схожих с ними? Конечно нет. Они п индивидуально сложны, и переменчивы, и уже очень определены профессией; Достоевский — журнальной богемой, Соловьев — ученой. Но быть в типе Толстого или Розанова — это возможно и понятно. В русской типологии — их личности определенны и даже классичны. Всякий, хотя бы, средний русский человек, если только он схвачен «томлением духа», должен в той или иной мере, на какой либо ступени своего духовного развития, пройти сквозь один из двух, а может быть п через оба типа религиозного опыта. Ведь между пафосом этического монизма, так часто самозамыкающимся в тупиках рациональных прописей, и неистовством мистагогии (граничащей с нигилизмом) всегда качалась и будет качаться стихия русского богосознания. Достоевский — роздал себя своим же героям. В итоге, за всеми призрачными персонажами, проблемами и идеями его романов,-его личность развоплощается п гибнет. Рядом с галлереей фигур п вымыслов Достоевского, чудовищно-гипертрофированных и диспропорциональных, — сама биография их заклинателя и автора, становится неинтересной. Достоевский остается «сочинителем» даже в своих дневниках и статьях, в противо-

роаожность Толстому, который оюленяо проступает за спиной каж-дого выводимого им лица. Фантомы и порождения Достоевского отняли у него право говорить от самого себя, от собственного местоимения. Но уничтожив свое я, Достоевский, в то же время, не смог до конца реализовался в создаеваемом им искусственном мире. Его герои лишь недовоплощеннььз призраки, бе.еы, маски от именп которых плетется сложная и путанная диалектическая сеть абстрактной философии. Романы Достоевского — не запечатленные куски жизни — а инсценированные психологемы. Все твор-чсси;о его движимо каким то магическим потоком психоаналитической импровизации, разжигающейся по пнерции и по путп расширяющейся в сложные спекулятивные построения. В этом процессе есть покоряющая властность, по конечного доверия к себе — мир Достоевского не вызывает. Возникает сомнение: а может быть весь этот кошмар неправдоподобен, в самом существенном смысле слова — не верен. А что, еслп многообразие психологических коллизий, надрывов и истончений «Подростка», «Бесов», и «Братьев Карамазовых» есть лишь чудовищно-гениальный, актерский поклеп, возводимый одним человеком на всех остальных ему не. подобных? Пусть самые идеи Достоевского верны и общечеловечны, но разве пмепно так, в аспекте «достоевщины», жпвут они действительно в людях?... II еслп только отдаться подобным сомнениям, то подлинность п достоверность психологического материала Достоевского безнадежно опорачпвается, и исчезает гарантия опытной правды его «откровений».

В атом отношении Розанов противоположен Достоевскому. Он не разыгрывает мелодрам из воображения: подобно Толстому, ему нужд процесс автоматической пмпровизацпи. Он только «накрывает» и судорожно фиксирует своп наблюдения над собой, что и определяет фрагментарность его литературных приемов. Это же свойство так часто делало Толстого косноязычным и стилистически •беспомощным. Ведь именно Толстой, а не Достоевский, — как при-•нято считать — обладает трудным слогом. Достоевский — в сущности и многоречив и красноречив. Не лтпм-лп определяется любовь Достоевского к разного рода законченным формам речей, исповедей и декламации...