— Вы много вычеркиваете, переписываете?
Лицо ван хет Реве искажает болезненная гримаса.
— Видите ли, — говорит он, — я не знаю, как это все работает психологически, но вам вот что скажу. Рассказ — страниц, скажем, на сорок, — означает для меня по меньшей мере сотни четыре листов писанины, сокращений, скомканной бумаги и так далее. Похоже, существует некая тайная сила, мешающая мне сразу правильно взяться за работу. Это постоянная пытка, чудовищная трата времени, но постепенно я уверился в том, что именно так и должно быть, и смирился. Не подумайте, что я работаю небрежно и неаккуратно. Вовсе нет. Сперва я месяцами вынашиваю идею. Делаю наброски. Составляю план конструкции — всегда в трех частях, — определяю количество персонажей, имена, место действия, погоду, все с предельной точностью. С этим у меня порядок; я просматриваю схему, убеждаюсь, что все хорошо, добротно, и приступаю к работе. Но тут я захожу в тупик — Бог знает, в чем тут дело, но так уж получается.
Я начинаю заново, переделываю, опять застреваю, вновь начинаю, и так раз двадцать. Это занимает самое меньшее пару месяцев. Потом, постепенно, в процессе работы, по-прежнему пыхтя и прикидывая то так, то эдак, я начинаю смутно осознавать, что тут мне какая-то существенная деталь не дается, но какая именно? Может, с исходными данными наврал? Может, это слабо, неправдоподобно, или бьет на дешевый эффект, неприемлемо, сентиментально? Я проверяю все возможности, но ничего не нахожу. Что ж, опять принимаюсь за работу. Растет стопка набросков, незаконченных глав, перечеркнутых на три четверти страниц. Весь этот материал должен оставаться под рукой, поскольку я буду использовать его потом: уже с организационной точки зрения это — кошмар. Никто не смеет приближаться к моему столу. Когда я уже на грани отчаяния и готов руки на себя наложить, обнаруживается, что в каждой новой версии все отчетливей проступает одна и та же незначительная деталь. Эти совершенно второстепенные, на первый взгляд, мелочи оказываются истиной и квинтэссенцией рассказа. И как только ты совершил это открытие, тобой овладевает мощное ощущение расцвета, освобождения. Ты знаешь, что напишешь и закончишь рассказ. Кровь, пот и слезы на этом, понятно, не кончаются, — жизнь не малина, — и уж точно ангел тебе из-за спины нашептывать не будет, чтобы ты строчил, как заведенный, но ты уже знаешь, что победа будет за тобой. Собственно, в этом и есть вся литература, все искусство: победить хаос. Взять верх над хаосом и подчинить его себе. Господь создал все из ничего, будучи и в то же время не будучи отрицанием самого себя. Ни изменить этого, ни соучаствовать в этом человек не может. Но он может, словно ангел Господень, обнаружить порядок там, где прежде царила неразбериха, и тем самым явить Господа себе и другим. Что-то я заболтался. Я хочу сказать, все то, что я говорю, чертовски верно, но так, как я это формулирую — просто бред сивой кобылы. Не записывайте. Оставьте, — если я захочу это сказать красиво, я в два дня не уложусь.
— И что вы сами думаете о своей работе, когда она завершена?
— О моей работе? Я написал несколько очень хороших вещей. Глупости говорят, что нельзя оценивать собственную работу. Очень даже можно, пару лет спустя уж точно. Тот, кто говорит, что это невозможно, скорее всего просто лицемер. Моя работа, она цельная. Это всегда лучшее, что я могу выдать на гора. Большего требовать нельзя. Если когда-либо Господь призовет меня к ответу, я не буду добровольно унижаться и падать во прах. Я скажу: «Я сделал, что мог. У меня была всего одна голова и всего одна правая рука. Не одобряешь, Отче, — возьми да сам сделай. Попробуй-ка повесть написать. Ты всемогущ, Ты всеведущ, Ты все можешь, но это не заслуга. Всему, что умею, я выучился с большим трудом. Черт побери, что, разве не правда?»
— Храните ли вы все эти различные версии и варианты?
— Да, храню. Я все храню. Когда работа напечатана, я заворачиваю их в толстую оберточную бумагу, обвязываю крест-накрест веревкой и кладу на полку. Зачем — не знаю, поскольку не думаю, что когда-нибудь что-то с этим сделаю.
— То есть в такой пачке можно от начала до конца проследить развитие нарастающего побочного мотива?
— Да, если возникнет такое желание. Это займет довольно приличное время. Вот, для примера: собранные воедино главы рукописи «Вертера Ниланда» весят что-то около полутора кило, — это кое о чем говорит, если учитывать мой микроскопический почерк. Почти законченный роман по объему получается вдвое больше опубликованного. Эротомания матери Ниланда, проявившись сперва в маловажной детали, постепенно становится все более существенной, и в конце концов, в финальной версии завершается ее сумасшествием, формируя один из главных мотивов истории. В одной из моих англоязычных повестей, которая называется «Осенняя паутина», проблема оттирания мебели в сумеречной комнате образовывает цельный мотив. Уже ощущалось зловещее напряжение в отношениях между матерью и сыном, но униформа, которую он носил, поначалу важной роли не играла. И вы знаете, если читали повесть, какую важность приобрел в окончательном варианте факт запрещенного ношения военной формы: это ее стержень. Я должен еще кое-что важное вам об этом рассказать. Действие «Паутины» происходит не в Германии, как заявил один якобы подметивший это — очень, кстати, видный — критик. Дело происходит на западе Амстердама, в районе Ватерграафсмеер. Под видом дома Джорджа я изобразил магазин моих дяди и тети Все для Аквариума «Декоративная рыбка» на Якоб Леннепстраат, — до недавней перестройки это была сущая берлога. Тетя, что касается физического аспекта, послужила прообразом Маны, матери Джорджа. Сын, Джордж, — это мой племянник из провинции, машинист торгового судна, — внешне он, и правда, немного похож на героя повести, но в действительности это человек безупречного поведения. Примерно через год после публикации «Паутины» я, однако, услыхал, что он, хотя и не сдал последнего экзамена, к вящему ужасу своего семейства намеревался прикрепить к кителю знак еще не присвоенного ему ранга и так с ним и ходить.