Выбрать главу

Короче говоря: живя на проценты с прочной и заслуженной славы повествователя, он давно уже — и почти незаметно для публики — порвал с литературой вымысла. Он собирал факты и работал только с ними. Он запоминал поступки и по ним судил о побуждениях. Сопоставляя выявленные побуждения, он ставил человеку моральный диагноз. Чтобы не отвлекаться на исследование случайностей и фантомов (таких, например, как любовная страсть), он занимался исключительно лишь общественным поведением и поэтому писал главным образом о детях и литераторах.

Книги «Наша Маша» и «Приоткрывая дверь…» состояли по большей части из дневниковых записей или пересказывали их. Но многие в печать не попали, и еще осталась бездна нерасшифрованных, неотделанных заметок. Вот ими-то и занимался по ночам Алексей Иванович: читал, отбирал, оттачивал, стараясь, чтобы даже мимолетная зарисовка так же настоятельно внушала читателю моральные истины, как найденная улика предрешает приговор.

Именно так: много десятилетий подряд Алексей Иванович вел тайную тяжбу с уличной толпой и литературной общественностью, с центральными газетами и школьными учебниками, с бесчисленными учреждениями и некоторыми частными лицами. Слишком многое было ему отвратительно. Из всех пор действительности, облученной огромными дозами жестокости и лжи, сочилась пошлость. Повальная трусость, повальное хамство, всеобщее невежество и лицемерие… Алексей Иванович записывал что мог — не мнения свои, разумеется, а только детали, примеры, мелкие подробности… Бывают времена, когда порядочный человек отличается от окружающих только выражением глаз или интонацией — и подвергается из-за этого смертельному риску. Начальство ознакомилось с записными книжками Алексея Ивановича лишь в начале восьмидесятых годов (часть их, как сказано, вошла в «Приоткрытую дверь…») — и все обошлось сравнительно благополучно.

А в семидесятые — даже думать о публикации было смешно. Алексей Иванович и не думал. Он работал. За ночь он изготавливал иногда до трех страниц правдивого текста. Только такой текст утолял его тоску. На рассвете он подсчитывал — сколько сделано — и, прежде чем принять снотворное, аккуратно записывал итог. На трех страницах — ни слова лжи; любой на его месте возгордился бы.

Лгать Алексей Иванович, по-видимому, не умел — ни печатно, ни устно: например, киносценарий о Сереже Кострикове (1937 год) ему совсем не удался (фильм, к счастью, не поставили); но, несмотря на эту неудобную черту, официальная советская литература терпела его в своих сплоченных рядах. Его довольно регулярно печатали, из книг запретили только одну — «Республику Шкид» — под предлогом (впрочем, убедительным), что соавтор умер в тюрьме; его почти не травили, только раз попытались выслать; ни разу не исключали; слишком многим друзьям Алексея Ивановича пришлось бесконечно хуже. Необходимо заметить, что от этих друзей он не отрекался, в самые тяжкие годы вел себя с безупречным благородством, — и все-таки уцелел. Разумеется, во многом это объясняется прихотью фортуны или теорией вероятностей (не все же погибли, в конце-то концов), — но можно предположить и то, что в глазах властей и широкой общественности отвращение к лжи, присущее Алексею Ивановичу, до некоторой степени искупалось его молчаливостью. Он мало писал, еще меньше говорил и никогда не покидал отведенного ему шестка — детской книжной полки. Заядлые охотники, положим, пытались достать его и там; некто Д. Ч. поклялся вывести его на чистую воду и доказать, что, например, «Честное слово» — рассказ антисоветский (мысль, как выражался Достоевский, по-своему цельная; действительно, что же получается: сегодня мальчик слово сдержит, завтра товарища не выдаст, а там и вовсе откажется давать показания); но и в ту эпоху не все умели рассуждать последовательно; Алексей Иванович даже пережил этого Д. Ч. (и кое-что о нем записал).

Обычная двойная жизнь… Как еще, подскажите, спастись честному литератору при тотальном терроре? Только и оставалось обрабатывать сюжеты самые невинные, где подлость не обязательна, и помалкивать на собраниях и в гостях…