Изо всех сил бибикая, спускается с горы машина. Частная, без шахматных шашечек. Останавливаю. Протягиваю хозяину рубль.
— Садитесь.
Делает триста — четыреста метров.
— Дальше нельзя. Не разрешается.
Почему не разрешается — не объясняет.
Вообще-то, стыдно ехать, когда люди ползут по мостовой, карабкаются в гору на костылях. А вот впереди нас мелкими-мелкими шажками идет, спешит наверх, в церковь усатый грузин без ног, на обшитых кожей культях.
Наконец мы наверху, на горе. И там, за надгробиями Александра и Нины Грибоедовых, за крестами и памятниками Ильи Чавчавадзе и других — небольшая площадь, даже не площадь, а площадка, и на этой площадке не одна, а целых две церкви. И обе открыты. И обе внутри черны от народа…
Побывали и в той и в другой. И там и тут — полные, потные, раскрасневшиеся, измученные долгой службой, еще молодые, лет за тридцать, священники-грузины протягивают молящимся серебряные кресты. Еще прикладываются и долго будут прикладываться, потому что с нами и за нами идут и идут опоздавшие…
Раскрасневшиеся, усталые — и все-таки не просто усталые, а и счастливые лица. Раскаленные многосвечники, в огромных сотовидных чашах которых восковые свечи уже не стоят, а, обессиленные, клонятся, сгибаются дугой, даже плавают в расплавленном воске.
Душно, парно, в духовных отцах, увы, мало духовного, и все-таки так светло, так радостно, так весело, так божественно-блаженно на душе.
А вокруг этих двух небольших церквей на склоне горы дымятся костры, приезжие из деревень паломники жарят на вертелах шашлыки и даже целых баранов. Тут же похаживает, покручивая ус, приехавший в красной машине щеголеватый красавец грузин, генерал милицейской службы… Его приглашают к трапезе, он улыбается, благодарит, прикладывает ладонь к сердцу: спасибо, мадглобт, не могу, нахожусь при исполнении служебных обязанностей…
Но все это уже не то. Интересно, разумеется, но интерес этот, так сказать, скорее этнографического характера. Это уже явь, а не сон.
Скажут, где же и когда это происходит? В какой стране? В каком столетии?
В нашей советской стране, в наше советское время.
А как же несвобода религии, дискриминация верующих и та нетерпимость, о которой не раз упоминалось выше? Церкви повсюду открыты, вот на Мтацминде даже две бок о бок стоят, молящиеся идут на гору толпами!..
А ведь дело в том, что я пишу о счастливых исключениях, о том, что я не случайно именую снами наяву.
Чаще, увы, бывает совсем по-другому. В городе Пушкине, бывшем Царском Селе, — ни одной церкви. В соседнем Павловске — ни одной. В Колпине — тоже. В Сестрорецке — тоже. В Ленинграде с его пятью миллионами населения служба совершается, если не ошибаюсь, в четырех соборах и в девяти церквах, включая домовую при Духовной академии и две Шуваловские, кладбищенские. Но от станции Шувалово до Выборга, то есть на расстоянии ста двадцати километров, насколько я знаю, нет ни одного действующего храма. Тут, правда, есть объяснение: большая часть названной территории входила в состав Финляндии. Многие православные храмы на перешейке были закрыты, а потом и порушены финнами, в их финское время. В Келомякках, где летом 1914 года мы жили на даче и где мне очень хорошо запомнился Троицын день, зеленые листики березок на ослепительной белой стене только что построенного и недавно освященного храма Двенадцати Апостолов, в этих Келомякках, нынешнем Комарове, никакого храма давным-давно нет. Поросшая бурьяном груда кирпичей. Церковь была взорвана финнами. На месте храма построили шюцкоровский клуб. Но и клуб этот во время последней войны тоже был превращен в руины. Как-то летом мы с Машей занялись маленькими археологическими раскопками и установили полную достоверность этой истории. Кирпичи, лежавшие наверху, — были более интенсивного кирпичного цвета и с финским клеймом, а там, где когда-то была алтарная абсида, — отыскалось штук десять — пятнадцать кирпичей и кирпичных осколков, на которых были оттиснуты русские буквы, что-то вроде «Поповъ с С-ми».
Что же — выходит, и демократические финны нарушали закон веротерпимости? Нет, я думаю, объяснение тут другое. Церковь перестала действовать потому, что в окрестных местах, в Келомякках, в Куоккале, в Оллила почти не осталось русских. Как не было там, впрочем, коренных русских и до революции. Русские были дачниками, наезжавшими в эти места на лето из Петербурга. А к услугам тех верующих русских, что остались в этом районе и при финнах, был большой православный храм в Териоках — тот, что и поныне стоит на взгорье у нижнего Выборгского шоссе. Что там сейчас — не знаю. Какой-нибудь склад. Белые стены порозовели — это проступает сквозь осыпавшуюся штукатурку кирпич. Колокольня изуродована, полуразрушена, на ней — и, увы, не только в Троицын день — зеленеют березки. Других церквей, как я уже говорил, от Шувалова до Выборга в районе нет. А были. Еще летом 1935 года ходил я в Парголовскую церковь, сохранилась у меня ее фотография. Очень скоро ее не стало. Говорили, будто своим длительным существованием эта церковь была обязана С. М. Кирову. Будто бы он проезжал мимо в автомобиле, увидел колоколенку и спросил: «Это что — церковь?» — «Так точно, товарищ Киров. Церковь». — «Открытая? Действующая?» — «Да, товарищ Киров. Открыта еще. Закрыть?» — «Зачем же? — будто бы сказал Киров. — Пусть…»