Глава 15
Дня через три мужики пили «отвальную». Анкудина Анкудинова направляли в Москву, в какой-то специальный пульманологический госпиталь. Ребята подумали, что под таким мудреным названием скрывается тюрьма или лагерь какой, но Анкудин успокоил ранбольных, сказав, что это в самом деле госпиталь, и госпиталь непременно хороший, в плохой его более не пошлют…
И все же печален был Анкудин Анкудинов, печален и трезв. Выпивка не брала его, да и почти не пил он, только прикладывался к стопке. Гуляли мужики в избе госпитальной лаборантки. Анкудин Анкудинов ходил сдавать ей кровь на анализ и «разговорился». Лаборантка Лиза уже входила в серьезное, кубанское тело, но еще вовсе не растолстела, еще швы не расходились на ее платье, белые волосы, закрученные в валы на шее и подле висков, придавали ей моложавости, она казалась чуть перезрелой, но все еще легкомысленной аппетитной пышечкой, хотя и проскальзывало в ней порою отчуждение, взгляд делался холодновато-тоскливым, сдавалось тогда, что смешливая бабенка эта – себе на уме.
Лиза мимоходом, будто вскользь, взглядывала на Анкудина Анкудинова, подкладывала ему в тарелку что повкуснее и подливала в рюмашку. Бывший разведчик вел степенный разговор, но успевал поблагодарить подругу за внимание. Еще в вагоне я заметил, что пил он мало и аккуратно. Но как-то уж так получалось, что он вроде бы все время активно участвовал в застолье, был его центром и главой. Уж не старообрядка ли Фекла научила его этому ненавязчивому, исподволь происходящему чувству собственного достоинства? О Фекле своей Анкудин Анкудинов рассказывал охотней, чем о подвигах на войне. Немало мы посмеялись, слушая о том, как, еще будучи студентом-дипломником, на практике, где-то на границе Алтая с Монголией, он откопал утаенное старообрядческое село и увел из него синеглазую, белоликую девку, крестившуюся двуперстием, знавшую грамоту по раскольничьим книгам.
Принесла она с собой в дом Анкудиновых медный складень, прибила его над кроватью, молилась по три раза на дню, пока дети не пошли. Норму моления она сбавляла по ребятам: родился первенец – по два раза молиться стала; родился второй – по утрам или вечером, да еще по святым праздникам. Анкудиновы-старшие, державшие на стене портреты Сталина, Ленина и Карла Маркса, терпеливо и настойчиво перевоспитывали невестку, но успеха не имели. Более того, начали задумываться над передовыми теориями, и выходило, что как Карл Маркс с Фридрихом Энгельсом, как и старообрядка-невестка стоят за честную, справедливую и чистую жизнь, без воровства, прелюбодейства и всякой наглости, только – по передовой теории – властвовать и царить могла лишь диктатура пролетариата, и эта диктатура должна вырубить под корень, «до основания» всех, кто с нею не согласен , потом уж: «Мы наш, мы новый мир построим…» Стало быть, здание нового мира, как и тысячу лет назад, счастье народное, опять-таки, как ни крути, создавалось с помощью насилия. А вот невестка в молитвах призывала к терпению, покорности судьбе, согласию людей во всем, кроме «чистой» веры. Да кабы только призывала?! Призывать-то и сами Анкудиновы горазды были, подрали в молодости глотки, чаще всего орали неизвестно зачем и призывали, не понимая, к чему.
Невестка делала добро и работу не торопясь, без крика и все же везде поспевая и постепенно овладела домом Анкудиновых, стала его главой и предводителем. Бывшие горлопаны-партизаны и партийцы – старшие Анкудиновы охотно свалили на Феклу все хозяйство, сами подались было в общественники, чтобы выступать на собраниях и во время выборов не только с пламенным словом, но и с концертами. Дед Анкудинов рокотал непримиримо: «Под тяжким разрывом гремучих гранат отряд коммунаров сражался!..» И когда наступал черед хору сомкнуть рты и только однотонно мычать, в действие вступала бабка Анкудиниха. «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!» – верещала она, и аж горло у людей стискивало – вот как здорово у них получалось!
Но как война началась, стало не до хора и не до декламаций. Отец снова спустился в рудник, чтобы золотом крепить оборону страны. Анкудиниха, маявшаяся грудью, засела дома, с ребятами. Невестка же ломила на социалистических полях колхоза «Марат», вышла в бригадиры, мать жаловалась в письме: научила всю бригаду не только честно и ударно работать, но и молиться за упокой убиенных на войне, за здравие живых, ee, Анкудиниху, тоже допекла, понуждает кланяться, каяться в грехах, окрестила ребятишек – недопустимый срам! – заставляет носить на шее крестики и в вере своей как была несгибаема, такой и осталась, пожалуй что даже и неистовей с годами сделалась, и она, Анкудиниха, уж думает иногда, что некоторым коммунистам, окопавшимся по тыловым колхозам, приискам и лесам, не мешало бы у невестки Феклы кой-чего и в пример взять.
Лиза нависла на плечо Анкудина, он ее не сгонял, но, усмехаясь, говорил:
– Ох, будет мне от моей Феклы баня. Будет!.. – сморщился: – Покаяться ведь заставит!.. Да не хмурьтесь вы, хлопцы, не переживайте за меня. Было б за че ухватиться, они б меня тут же схарчили! И вы живите так, чтоб не за что ухватиться, не потому что извилисты, скользки, а потому что прямы. Надо жить так, чтобы спалось всегда спокойно. Это главное. Но мандавошка та, с белыми непорочными погонами, все ж кой-какую разруху произвела в моей душе. Да и не она одна… Тысячи вернула в строй!.. – Анкудин Анкудинов вдруг взвился, брякнул кулаком по столу: – «Жизнь наша не краденая, а богоданная», – бает моя Фекла. Они, эти курвы, после войны хвастаться будут. Но это мы, мы сами, сами возвращались в строй, рвались на передовую, со свищами, с дырявыми легкими, в гною, припадочные, малокровные, – потому что без нас войско не то. Потому что без нас ему не добыть победу. Но вот после четвертого ранения я начал задумываться: а может, лучше домой? Меня один раз комиссовали – я не поехал. Я под Курск рванул – как же там без меня?.. Я заработал право ехать домой. Отпустят. У меня легкое не скоро заживет… Это я, сын отца, строившего Сталинск. Сын матери – сплошной комсомолки – начал думать: где мне лучше, а?! Это ж так пойдет – честные люди кусочниками сделаются, у корыт с кормом хрюкать будут… А что с державой будет? Холуй державу удоржит?
– Да успокойся ты, успокойся, миленький! – трясла Лиза за гимнастерку Анкудина Анкудинова. – Я про нее, про эту полковницу, знаю такое, що мы, гулящие бабенки, по сравнению с нею ангелами глядимся!..
– Стоп, Лизавета! Державе нашей много веков уже! И совести нашей срок не малый… А они – косоглазых, глухих, хромых, с гнилыми брюхами на передовую, чтобы себя и своих холуев да деток около себя…
– Говоришь же, сами, сами, а ей, Чернявской, только того и надо. Немцы говорили, сын Сталина, Яков, поднял руки до горы. Сталин за это не себя в тюрьму, родителей жены Якова… – сощурилась Лиза на Анкудина Анкудинова. – Ловко, правда?
Анкудин нахмурился, потер рукою лоб, окрапленный мелкими каплями:
– Постой, Лизавета! Ты к чему про Сталина-то?
– Да просто так, к слову пришлось. Уж больно ты правильный, и Сталин твой правильный, а немцу пол-России отдал, немец Кубань ржой поразил, до Кавказа добрался, народу тьма погибла, да еще спогибнет сколько! Друг друга со свету сживаете. Подполковница Чернявская, блядь отпетая и воровка, тебя готова сырым слопать, а ты за спину своей Феклы спрячешься, в святом углу. Совести Феклы на всех хватит, ее совести тыща лет. Спасе-о-о-отесь!
– Ты че, Лизавета, на скандал прешь? Так не ко времени и не к месту. Хлопцы вон молодехонькие, рты пооткрывали. Корму ждем или страшно слушать, хлопцы?
– Ко-орму!
– А-а, роднюшеньки мои хлопчики! А-а, воробьишки с тонкими шейками! У пуху!.. Не слухайте вы нас, старых дураков! Пейте! Кушайте! Я вас в обиду не дам, не да-а-ам… Анкудин, я знаю, зачем ты их целый табор… Зна-а-аю…
– А знаешь, так побереги!
– Поберегу-у-у… поберегу-у-у…
Поздней ночью с поездом Краснодар – Москва мы проводили Анкудина Анкудинова в Москву. Лиза все время крепилась, шутила, совала кошелек с харчами и бутылку Анкудину Анкудинову, что-то и проводнице сунула, чтоб та хорошо устроила пассажира.
Но как поезд ушел, навалилась Лизавета на мой гипс, растрескавшийся на плече, горько, без голосу, расплакалась. И у провожающих солдат замокли глаза. Я гладил Лизу по волосам, говорил: «Не плачь… не плачь…» А сам мучился, что не спросил у Анкудина Анкудинова про Коломну – не бывал ли он в ней весной сорок третьего года, не ел ли с доходным молоденьким солдатом из одного котелка суп с макаронами, точнее, с единственной, зато уваристой длинной американской макарониной…