— Ну, чего надулся? Гляди, губы до огня вытянул!
— У тебя губы больно хороши! — вмешивалась в таких случаях мать. — Ну что за человек! Вечно дитя свое дразнит… Губы как губы, и нечего приставать!
— Разве я в молодости таким был? Любая девушка могла полюбить меня с первого взгляда. Ведь ты, Федосья, сама это доказала! Помнишь, каждый вечер приходила к нам — и все к моей матери: «Варвара, помоги» да «Варвара, покажи». А сама глазами зырк-зырк в мою сторону. Так и обжигала мое сердце, хоть и тогда не очень-то нравились мне твои лохматые волосы.
— Да, волосы у меня — одно мученье, — соглашалась мать, стараясь пригладить ладонью свои непокорные кудри, — никакой гребешок не берет. Другие вымоют голову да расчешутся и ходят гладенькие, а у меня дыбом встают.
— А ты бороной расчешись, — шутил кто-нибудь из домашних.
— Или корове подставь голову, чтобы зализала, — советовали другие. — И чего ты, Федосья, будто и не якутка вовсе: волосы — как ягель, нос — как у гагары?
— В старину, говорят, моей прабабушке какой-то сударский сильно понравился, она с ним дружила, — смущенно сообщала Федосья. — И родился у нее сын, мой дед, не русский и не якут. А сударский уехал в Россию.
— Это не сударский! — возражали ей все хором. — Сударский если полюбит, так не оставит. Это, должно, бродяга. То-то ты, Федосья, такая отчаянная!
— Ну уж, нашли отчаянную!.. Шли бы, в самом деле, на работу, дались вам мои волосы! А ты, Егордан, не смейся над парнем, он и без того извелся, все с книгами своими разговаривает. А они, видно, зовут его, зовут: «Учись, Никита!..» Вот через год откроется новая школа…
— А я думаю, что и в новой школе есть-пить надо будет, — мирно замечал отец, собираясь на работу.
Никита знал, что у него нет возможности учиться, но не мог унять свое желание. Он действительно больше с книгами разговаривал, чем с людьми. И во время короткого отдыха, сидел, уткнувшись в книгу, и за едой смотрел не в тарелку, а в книгу. А иногда, направляясь в лес осматривать петли на зайцев и тетеревов, садился на землю, прислонясь спиной к дереву, погружался в чтение и забывал все на свете.
Откуда-то доносится выстрел охотника, шуршит сухими листьями серая лесная мышь, свистнет где-нибудь рябчик. А тайга однообразно шумит, шумит… Никита изредка поднимает голову на шорох упавшей сухой ветки и все читает, читает…
Незаметно для себя он уже довольно хорошо стал понимать по-русски, хотя говорить все еще стеснялся. Он выучил наизусть почти всю хрестоматию Вахтеровых. Уже появились любимые стихи — об утренней заре и вечерних сумерках, о темных лесах, светлых речках, о любимой матери и несчастных сиротах, о мужественных людях и жалких трусах, о страдальцах за народ…
Правда, в стихах часто попадались непонятные слова и строки, но бойкая фантазия мальчика восполняла эти пробелы.
растягивая слова и отставая от отца, с которым рано утром шел на работу, читал Никита. «В се-ле…» — задумчиво повторял он и соображал, что речь, по-видимому, идет о подошве горы за рекой, где потух костер, оставленный каким-нибудь охотником.
повторял он, сидя верхом на невозмутимо спокойном бычке и взволнованно вслушиваясь в звонкость стиха, удивлялся, каким это образом могли быть полосаты версты. Неужели это о боковых пеших тропках?
Одиноко страдая от несбыточного желания учиться, он вспоминал полные жалости строки: «Но кто-то камень положил в его протянутую руку…»
И что бы он ни делал, о чем бы ни думал, запавшие в сердце слова сами слетали с его губ:
Уже жили где-то в глубине сердца любимые образы русских писателей, ставших родными и близкими. Все они казались ему живыми — и горячо зовущий к свету Некрасов, и строго нахмуренный старец Толстойи с грустью наблюдающий жизнь Чехов… И все они звали Никиту туда, в широкий мир, возбуждая мучительный интерес к далеким краям, к большим, многолюдным городам. И не было среди этих писателей ни одного, который хвалил бы богатых и пренебрегал бы простыми бедняками.
С первым снегом разнесся слух, что в Нагыле детей бедняков обучают и кормят бесплатно. Никита стал сам не свой. Он надоедал родителям своими просьбами отправить его туда. И тут-то неожиданно приехал в наслег по какому-то срочному делу Иван Кириллов, который снова стал учителем и жил теперь в Нагыле. А на другой день стало известно, что он хочет видеть Никиту. Тут Никита, который только об этом и мечтал дни и ночи, вдруг так сильно застыдился своих лохмотьев, что наотрез отказался идти к учителю. Он не спал и не ел, бродил за отцом, точно лунатик, и тянул:
— Иди-и проси-и!
Однажды вечером Егордан в сердцах накричал на сына и долго сидел молча, опустив голову. Потом он встал и тихо начал одеваться.
— Ты куда, Егордан-друг? — робко спросила Федосья.
— Видишь, друг Федосья, решил он житья нам не давать, — сердито покосился Егордан на сына. — Придется идти просить, хотя и знаю, что не возьмет. Бедняков там и без тебя достаточно…
Вернулся Егордан, когда все уже улеглись и только Никита бодрствовал, дожидаясь отца.
— Учитель Иван утром уезжает, — еще в дверях сказал Егордан, — и согласился взять тебя, хотя все места уже заняты и там давно учатся.
Радость оглушила Никиту. Торопливо встала мать, начали подниматься и другие. Дома нашлась всего одна мерка масла, а ведь нужна еда и на дорогу и до зачисления на казенные харчи. А хлеба не было. Это с осени-то..
— Друг Федосья, а на дне турсука ничего нет? — спросил отец.
— Вспомнил! А кашу я позавчера из чего варила? — сердито ответила мать.
— Так, так…
— Вот тебе и «так, так»!
— Ну ладно, ведь об этом можно и потише… Пойти, что ли, по соседям? Уже легли, наверное, — вслух размышлял Егордан.
— Да, надо попробовать. Только у старухи Мавры не проси, она ведь на нас сердита.
— Ну, я пошел…
И Егордан заходил в юрты, будил спящих соседей и просил «хоть горсточку».
Собрав две меры непросушенного, холодного зерна, он вернулся домой только перед рассветом и тут же принялся молоть.
Никита не спал всю ночь, хотя его насильно уложили, чтобы выспался перед дорогой. А мать до рассвета латала рваную одежонку сына. Не спал и Алексей, боясь, что брат уедет, не разбудив его.
А утром, взяв с собой свернутую старую оленью кожу, которая служила постелью, четыре лепешки, три куска мяса и мерку масла, Никита собрался в путь.
По старому обычаю все сели.
— Ну, не нас же тебе караулить… Учись! Будь хорошим человеком… Стой за бедных… — Отец встал, поцеловал сына, потом печально потер нос большим пальцем и отошел в сторонку.
Федосья, обтирая ладони об юбку, спотыкающимися шажками подошла к Никите и, сжав обеими руками его голову, долго смотрела на него, глаза ее наполнились слезами, теплое дыхание щекотало нос сына. Потом она прильнула к нему, прошептав одними губами:
— Милый, береги себя, — и тихо подтолкнула его к дверям.
Любовь, забота, тоска выразились в этих словах. Дрогнуло сердце, закружилась голова, и было мгновение, когда Никите захотелось плюхнуться на пол и закричать: «Не пойду!»
Зацепившись за дверной косяк, он выскочил во двор, позабыв поцеловать спящих малышей Сеньку и Майю. Теперь бы только не оглянуться, только бы перейти через поле.
Никита знал, что все вышли за ним гурьбой и стоят возле юрты, а Алексей идет сзади.