Пьяницы решили играть в карты. Когда они освобождали стол и уже рассаживались, чтобы начать игру, тот самый гость, который обидел хозяйку, вдруг заметил Никиту и, вглядываясь в него, громко загоготал:
— Ну, парен! Где брыехал? Ха-ха! Чудак кокой ситит!
— Спи! — закричал Захар на Никиту. — Ты чо, караул?
Никита тихо расстелил оленью кожу, лег не раздеваясь, свернулся калачиком и плотно закрыл голову своей рваной шубейкой.
Люди спорили, кричали друг на друга, часто пересаживались с места на место, норовя придавить Никиту, а потом затянули пьяную песню.
А паренек тихо плакал, вспоминая братьев, маленькую сестренку, мать, отца, всех своих близких и таких дорогих ему людей. «Если бы я был Манчары, — думал Никита, — я бы помчался на белом коне к себе в Талбу. А перед отъездом отхлестал бы нагайкой всех сегодняшних уродов и спросил бы их: будут они еще издеваться над бедными людьми?»
Наконец гости собрались уходить, громко удивляясь тому, что уже светает. Любезно попрощавшись, хозяин запер за ними дверь и скверно выругался.
За утренним чаем учитель сказал:
— Захар, вы мне спать не дали.
— Ну и не спи! — закричал Захар, одергивая черную сатиновую рубашку, подпоясанную желтым сафьяновым ремнем.
Странный сторож!
Днем Кириллов в сопровождении Никиты ходил по разным учреждениям. Никита каждый раз оставался в прихожей.
Под вечер они пошли в улусный ревком, и учитель почти насильно потащил Никиту за перегородку. Там за столом сидело много людей. Был среди них и Никуша Сыгаев. Никиту тоже усадили за стол.
Все ели очень тонкую и твердую, как жесть, лепешку, нарезанную маленькими кусочками, обмакивая эти кусочки в растопленное на сковороде масло.
— Вот этого мальчика я привез в интернат, — сказал Кириллов. — Он паренек смышленый, но по своей крайней бедности…
Председатель ревкома, огромный детина с ястребиными глазами на широком лице, перебил его глухим голосом:
— Гм… Интернат переполнен!
— Очень бедная семья, всю жизнь в батраках. Его бедность…
— Видно, что не богатый, если только не нарочно так оделся, — снова перебил учителя председатель.
— Что вы, что вы! Очень способный парень! Представьте себе, читал и немало русских писателей…
Никуша Сыгаев сморщился, как от зубной боли, большим пальцем потрогал усы и громко заговорил:
— Когда ребенок развит, сразу видно. А этот, конечно, глуп. Какое там русских писателей! Вид у парня самый что ни на есть тупой!
— Где уж нам иметь благородный вид! С нами не нянчились, — иронически заметил чернявый человек невысокого роста.
— Николай Иванович ошибается, просто мальчик смущен, — сказал старик с остренькой седой бородкой и поднял руку, как бы прося слова. — Семен Трынкин прав… Сперва примите в интернат, обучите, а потом уж и приглядывайтесь к его виду.
— Вчера он нас всех обругал у Захара. — Никуша встал и засунул руки в карманы. — Слова никому не давал сказать. И вид у него такой сердитый…
«Дался же, собаке, мой вид!» — подумал Никита со злобой и, неудачно ткнув вилкой кусочек лепешки, плеснул масло на стол.
— Вот вам и развитой! — обрадовался Никуша.
Председатель пожал плечами. Кириллов побагровел и что-то забормотал себе под нос.
— Ничего особенного не случилось… — сказала белолицая высокая женщина, которая разливала чай, и поднялась, чтобы вытереть со стола масло.
Никита схлебнул остатки чая с блюдца и, сильно застыдившись, выскочил из-за стола. Он побежал обратно, на квартиру учителя.
— Эй, парень, сходи в школу и принеси формы для печенья! — не дав Никите опомниться, приказала сторожиха Аграфена.
— А что это такое — формы?
— Вот дурак! Скажи — формы для печенья, и все.
— А где школа?
— Болван! У меня в кармане! Конечно, на улице!
Никита вышел на улицу. Несколько больших домов равнодушно глядели на него широкими окнами.
Постояв немного, Никита вернулся.
— Не нашел я никакой школы…
— Урод! А еще учиться хочет! Придется самой идти.
Когда вечером вернулся учитель, сторожиха встретила его жалобой на Никиту.
— Мы с ним, видно, не уживемся! — сказала она.
Ничего не говоря, учитель прошел к себе.
— Дурак, вскипяти самовар! — приказала Никите Аграфена.
Никита стал класть горячие угли в большой самовар, стоявший около шестка. Женщина быстро подбежала к нему, выхватила у него из рук щипцы, замахнулась, но, видно, опомнившись, отбросила щипцы в сторону, схватила самовар и начала его вытрясать. Самовар оказался без воды.
— Ну и растяпа! Еще учиться приехал, черномазый черт! Учиться ему надо… тьфу! — женщина плюнула на пол и растерла плевок ногой.
Вышел учитель. Было видно, что он взволнован.
— Ты, Аграфена, не трогай его, — сказал Кириллов. — Он приехал учиться, а не для того, чтобы ты над ним издевалась.
— А ты не очень-то кричи на меня! Получше тебя видала! — заорала сторожиха.
Некоторое время они стояли, уставившись друг на друга. Потом учитель ушел к себе.
Никита и Аграфена стали ярыми врагами. Женщина шипела и косилась на паренька, называя его не иначе как черномазым или корявым чертом.
Через несколько дней Никиту приняли в интернат, и он перебрался на другую сторону улицы. Напоследок Аграфена сунула ему в мешочек вместо масла, грязный кусок какого-то топленого жира, перемешанного с угольками.
— Это не мое масло! — возмутился Никита.
— Не твое, так чье же, дрянь этакая?
— Сама дрянь! — выпалил Никита, решившись впервые дать Аграфене отпор. — Воровка! Украла мое масло! Мне твоего грязного жира не нужно.
— Ах ты, гадина! Еще воровкой обзываешь! Я тебе морду разобью, — наступала на него Аграфена.
— Ну-ка, попробуй! Теперь советская власть! Я не боюсь тебя!
Взяв под мышку свою оленью шкуру, Никита направился к воротам.
— Уродина, все равно ничему не. выучишься!
Дойдя до ворот, Никита обернулся. Аграфена все еще отплевывалась.
— Берегись! Когда выучусь, расправлюсь с такими как ты! — пообещал на прощание Никита.
— Ничему ты, дуралей, не выучишься!
— Выучусь…
Никита не мог понять, почему Афанасьевы невзлюбили его. Как будто он ни в чем не был виноват перед ними? Может быть, они вымещали на нем свою злобу на новую жизнь.
Под интернат приспособили какую-то бывшую лавку. Им заведовал добрый, очень близорукий, малограмотный старик Ефим Угаров. Дети обращались к доброму старику в синих очках по любому поводу, даже жаловались ему друг на друга. В интернате обучалось более сорока оборванных парнишек, здесь целый день стоял шум и гам.
Угаров всегда торопился и волновался, часто восклицая:
— Ой, боза мой!
Когда он появлялся, звеня ключами, точно сосульки висящими у него на поясе, к нему со всех сторон сбегались ребята:
— Хлеб сырой!
— Масла мало!
— Мясо тощее!
— Котел грязный!
— Ночью черт на щетах щелкал!
Ефим нервно подмигивал правым глазом и, склонив голову набок, поворачивался кругом, прикусывая зубами жесткие свисающие усы.
— Ой, боза мой! — прикрывал он ладонями уши и почему-то приседал. — Даже на черта мне жалуются! А что я с ним сделаю? Чертей нет. Ой, боза мой!.. Вот заболтался с вами и опять опоздал. Все с меня взыскивают… Перестаньте шуметь, учите уроки!
Вырвавшись из кольца ребят, он прошмыгивал в свою рабочую комнату и запирался. Мальчишки неистово колотили в дверь и кричали:
— Котел грязный!
— В доме холодно!
— Разговаривать не хочешь?
— Будем жаловаться!
Дверь тихо открывалась. Ефим осторожно выходил, приняв важный вид. Он одергивал полы своего рваного ватника, поправлял старый широкий сафьяновый ремень, бренчащий ключами, и, покряхтев, начинал ораторствовать: