Выбрать главу

На шею ему упала крупная капля дождя. И тут ослепительно сверкнула молния, и над самой головой раздался страшный гром, и полил и затанцевал ливень. Никита на бегу сунул книгу под рубаху и подтолкнул ее к спине, чтобы не мешала бежать.

Мать в сильной тревоге сидела под огромной сосной. Она слегка подвинулась, и они вместе устроились под деревом, тесно прижавшись друг к другу, но очень скоро промокли до костей.

Ливень прекратился так же внезапно, как и полил. Дорога покрылась лужами, повсюду плавали пузыри, похожие на изумленные глаза. Путники шли, взяв торбаса под мышку. А по глубоким падям, то и дело пересекая тропу, побежали мутные потоки.

Теперь вдоль долины дул студеный ветер. Промокшие и продрогшие, Федосья и Никита сели на поваленное дерево, сняли прилипшую к телу одежду и отжали воду. Потом съели остаток творога.

Приближался вечер, а они прошли только половину пути. Вот тут-то и обнаружилось, что ветхие штаны Никиты, тщательно заштопанные для дальнего путешествия, висели теперь на нем клочьями, порванные, видно, в беготне за зверьками и птицами. Мать молча поглядела на сына, потом печально заговорила, будто не о нем, а о каком-то другом мальчике:

— Такой большой и такой глупый… Думает ли он о чем-нибудь, когда бегает, вытаращив глаза?..

А Никита украдкой ощупывал книгу, боясь взглянуть на нее. Все страницы слиплись. Тяжкое горе придавило его.

— И штаны-то совсем дрянные, заплатка на заплатке из старого тряпья… — безразлично сказал Никита, думая о своем несчастье.

— Уж молчал бы лучше! Из тряпья! Чем же я должна нее. Все страницы слиплись. Тяжкое горе придавилося у меня в сундуках? Господи, думает ли он когда-нибудь о том, чей он сын! Ох, и возьмусь я еще за него, пучеглазого! Коплю-коплю все его грехи, чтобы когда-нибудь разом за все спросить. Да еще так спрошу, так спрошу, что не сладко ему будет…

Мальчик, горюя больше из-за книги, нежели из-за штанов, захныкал, роняя изредка бессвязные слова.

— Как он теперь людям на глаза покажется? Ну, погоди у меня!..

— Всю жизнь только и грозишься…

— Погрожусь-погрожусь, да как-нибудь и возьмусь за него…

Никита сидел молча, лишь изредка всхлипывая. Федосья тоже умолкла и теребила в руках какую-то ветвистую травку.

— Ну, перестань хныкать! — сказала она наконец деланно строгим тоном.

Никита отодвинулся от матери и еще громче всхлипнул.

— Ну-ка, милый, посмотри, какая она красивая… — сказала спустя некоторое время мать и протянула сыну разложенную на ладони траву-тысячелистник.

Но тот замотал головой и вдруг, громко разрыдавшись, прокричал:

— У меня книга промокла!.. А ты все о штанах…

— Ой ли! А я, глупая, еще ругала свое дитя! — воскликнула Федосья с отчаянием в голосе. — Милый мой, вот горе-то!.. Это все оттого, что пропали у нас Чернушка и Рыженький!.. По людям пошли…

Никита бросился к ней и стал обнимать ее, но было уже поздно. По несказанно дорогому лицу матери катились слезы. Надо было как-нибудь отвлечь ее от воспоминаний о пропавшей скотине.

— Не надо, мама, ну, не надо…

— Погоди, сынок, не буду… — пробормотала она, утирая слезы.

Мать и сын окончательно помирились. И двенадцатилетний сорванец каким-то чудом стал вдруг до того легким и маленьким, что уместился на сухоньких руках матери, а голова его покоилась на ее изнуренной, иссушенной тяжким трудом груди.

Тихо покачивая сына, мать еле слышно бормотала:

— Опять у моего птенчика глазки покраснеют… Давно-давно, когда моему сыночку было два годика, сглазила его старуха Мавра. «Ой, говорит, бедняжка, какие у него прекрасные глаза!» В ту же ночь у моего сыночка сильно заболели глазки. С тех пор, как заплачет мой маленький, так глазки у него и краснеют… Ну-ка, посмотрим, что с твоей книгой сделалось…

Осторожно извлекли учебник. Так оно и есть, слиплись страницы. Завернув книгу в снятый с головы платок, Федосья встала, и они пошли дальше по скользкой после дождя тропе. Как только дорога становилась прямой и ровной, они бежали, чтобы хоть немного отогреться. Было очень холодно, и очень хотелось есть.

Солнце уже зашло, и они шли теперь медленно, пошатываясь, переходя вброд ручейки, то и дело пересекающие дорогу.

Федосья часто оглядывалась назад и приговаривала:

— Хоть бы одна живая душа…

Но кругом никого не было. Только шумела тайга, и мохнатые вершины деревьев покачивались, будто стараясь содрать тучи с неба.

Они шли усталые и изнуренные, безучастные ко всему па свете.

— Что это за люди? — неожиданно загремел у них над ухом голос.

Обняв сына, Федосья с удивительной ловкостью отскочила в сторону.

Это был, оказывается, Афанас Матвеев. Он так промок, будто только что вылез из воды, и это обстоятельство, видно, особенно веселило его. Черная как смоль поджарая лошадь блестела под ним, словно отполированная. Она быстро перебирала высокими, тонкими ногами, поводила ушами и, роняя из углов рта белую пену, красиво изгибала шею, стараясь обойти стороной мать и сына и броситься в веселый галоп.

Ведь только и мечтали о том, чтобы кого-нибудь встретить, а не заметили, как подъехал верховой!

— Что нового, друзья мои? — спросил Афанас скороговоркой.

Немного помедлив, Федосья чуть слышно проговорила охрипшим голосом:

— У нас ничего, а у тебя?

— И у меня ничего… Промокли?

— Промокли, — охотно отозвался обрадованный Никита.

— Устали?

— Устали.

— Продрогли?

— Продрогли.

— Ох вы, мои бедняжки! Вон там, за поворотом будет амбар. Там всегда найдет отдых уставший, тепло — замерзший, еду — голодный…

Скоро действительно показался амбар. Афанас легко соскочил с коня и, сняв одним движением руки переметные сумы и седло, похлопал лошадь ладонью по крупу.

— Покормись, дружок… — сказал он и заглянул в амбар. — Вот разбойники, дров-то ведь не оставили!

Весело обругав проезжих, он быстро сходил в лес, принес охапку хворосту и развел большой костер.

— Грейтесь и сушитесь, друзья!

Афанас достал из переметной сумы чайник, сбегал к озерку, спрятавшемуся между высокими кочками, принес воды и поставил чайник на огонь. Пока грелась вода, Афанас ловко подсушил «Сахарова» и сунул Никите в руки почти горячую, слегка покоробившуюся книгу.

Погрелись, подсушились, поделили нехитрую еду Афанаса.

Коротка июньская ночь. Остановились на отдых, едва только угасла вечерняя заря, а вышли из амбара — уже светало.

Никита подошел к Афанасу, подтягивавшему подпругу, и тихо сказал:

— Посади на коня мать, а я сзади побегу.

— Федосья! Садись со мной! — крикнул Афанас, выпрямившись.

Но Федосья наотрез отказалась в пользу сына. Еще энергичнее отвергла она предложение Афанаса посадить их обоих, а самому идти пешком. Он ведь торопится. В конце концов Афанас усадил Никиту позади себя. Торбаса и туесок Федосьи привязали к седлу. А сама Федосья пошла босиком за лошадью и вскоре начала отставать.

Вот уже осталась позади, казалось, нескончаемая долина, и они въехали в дремучий таежный лес Нагыло-Талбинского водораздела.

В лесу было мрачно, пахло прелым мхом. Обломки сухих сучьев затянуло дорожной грязью, только острые кончики торчали. Но Афанас, видимо, любуясь, как перекатывается по тайге эхо, громко пел о том, что скоро наступит день, поднимется яркое солнце, проснется земля, проснутся люди и певуньи птички, проснется несказанно прекрасная девушка, при воспоминании о которой радостно трепещет его сердце. Заслушался было вначале Никита, но потом даже вздрогнул, вспомнив, что где-то позади в жутком сумраке одиноко бредет его босая мать. Она может наступить на такой торчащий из грязи сучок и наколоть ногу.

— Афанас, я слезу! — вдруг заявил Никита, заерзав на коне.

— Почему, дружок? — спросил Афанас, прервав пение.