Узнав, что я бывший офицер, тоже казак, но только Терского войска, Водопьянов приходит в восторг.
— Казачки, значит, оба... Вот здорово! Ну, это, брат, надо отметить. Иначе свинья я буду, если не выпьем! — бормочет он и лезет под кровать.
Спустя минуту он вытягивает оттуда немецкую фляжку, отвинчивает пробку.
— Германская... После конной атаки под Ченстоховом взял... так с собой ее и вожу. Предмет первой необходимости, — он нюхает горлышко фляжки и умильно говорит: — А-ро-мат!
Затем наливает мне и себе по полстакана какой-то желтовато-мутной жидкости.
Странный запах, отдаленно напоминающий сивуху, перемешанный с неочищенным бензином, проносится в воздухе.
— Что это? — спрашиваю его.
— Автоконьяк. До Шустовского далеко, но... — и он с наслаждением нюхает стакан, — для войны — восхитительно! Твое здоровье, казачина-односум.
Водопьянов обнимает меня, мы чокаемся, и я залпом выпиваю «автоконьяк».
Горло обжигает с такой силой, что я, задыхаясь от кашля, со слезящимися глазами, раскрыв рот, глотаю воздух. Вонь неочищенного бензина и третьесортной сивухи заполнила меня всего.
— От и здорово, а еще казак?.. Да что, браток, как девка, закашлялся. Это ж коньяк первый сорт... жаль — весь, — и он с сокрушением переворачивает вверх дном флягу.
— Теперь не скоро достану. Ведь я это берег на случай ранения. Если в грудь ранит — сыпь туда перцу и... лучше всякого бальзама. Да хватит, вот раскашлялся. На, запей водой, — советует он.
С наслаждением выпиваю целый жбан холодной воды. Кашель проходит, дышать становится легче, и я скорей прощаюсь с гостеприимным хозяином.
— Будь здоров. А насчет своих людей не беспокойся. Что нам, то и им. А в случае боя беру с собой. Кавказцы, я знаю, народ горячий, храбрый. И рубить, и стрелять, и на коне в атаку ходить умеют.
Он дружески провожает меня до ворот казармы, в которой расположена его бригада.
* * *
— Читали вы «Двенадцать» Блока? — спросил меня Киров, спросил неожиданно и как раз в тот момент, когда разговор шел о необходимости усилить агитационную работу в частях Астраханского гарнизона.
— Нет... а что это... хорошо?
— Великолепно. Я не большой ценитель стихов, но, конечно, люблю Лермонтова, Пушкина, Некрасова... Люблю и Тютчева, и Фета, и даже Надсона люблю, не говоря уж об Алексее Константиновиче Толстом. В стихах, помимо ясной мысли и художественных образов, есть чистый подлинно народный русский язык, а вот у ваших, — он как-то особенно насмешливо протянул, — возлюбленных, Бальмонта и Северянина, все как-то неестественно и вычурно, как не бывает в жизни... Какая-то парфюмерия, черт возьми, а не литература. Я не против этих поэтов, но есть лучше, например Брюсов или Блок. Вот вы читали стихотворение Блока «На железной дороге» или «Новая Америка»? Потом и у Скитальца тоже можно кое-чему поучиться. Ну, а чему научишься у вашего Северянина или у заумных виршеплетов?
Вечером я, как обычно в четверг, пришел в литературный кружок, организованный при нашей армейской газете «Красный воин». Было тут человек 25–30 начинающих поэтов, прозаиков, очеркистов. В большинстве красноармейцы, политработники и моряки с судов Волжско-Каспийской флотилии. Руководили занятиями местный поэт Анчаров, любивший без меры и без устали декламировать Бодлера, и застрявший в Астрахани петроградский профессор Майстрах.
Кружок посещался вяло. Матросы скучали, и в их сочных зевках тонул деревянный голос лектора.
Неожиданно в комнату вошел Киров. Он поздоровался и молча сел позади всех. Профессора еще не было, не было и любителя Бодлера, поэта Анчарова. Беседа, как всегда, завязалась сама собой. Киров спросил о том, как идут дела кружка, чему уже научились кружковцы и довольны ли они педагогом.
— Да как сказать, товарищ Киров, так, из пустого в порожнее переливаем, — угрюмо сказал кто-то.
— А почему так? — хитро улыбнулся Сергей Миронович.
— С ними, гляди, как бы и то, что знаем, не позабыли, — сказал инструктор политотдела.