— Правильно. Да здравствует товарищ Ленин и мировая революция! — вскакивая с места, крикнул один из красноармейцев.
И общее «ура» закончило дискуссию о церкви в селе Яндыки. Потом была «художественная часть». Лозинская громко, но неумело декламировала стихи Брюсова:
Каменщик, каменщик,
В фартуке белом...
Савин спел недурным тенорком:
Ехал казак за Дунай,
Сказал дивчине: «Прощай».
Всегда тихий, скромный Алексеев очень выразительно, захватив аудиторию, с пафосом прочел «Буревестник» Горького. Двое красноармейцев под гармошку сплясали «барыню», матрос Загоруйко лихо прошелся по эстраде, отколов такое ухарское «яблочко», что восхищенные зрители заставили его повторить свой танец. Казак-кубанец из полка Косенко спел «Закувала та сива зозуля», а командир эскадрона Кучура очень весело, с юмором, рассказал старую казачью байку о том, как царский генерал и архиерей поспорили, кто из них умней, и оба оказались дураками.
Смеялись все: и старики, пришедшие послушать про «церкву», и бородатые ловцы, которых интересовали текущие события, и молодежь села, для которых митинг и собрание были праздником, нарушившим их однообразное, монотонное житье. Смеялись и красноармейцы, то аплодисментами, то живыми солеными словечками подбадривая выступавших доморощенных, не смущавшихся артистов.
Затем выступил наш любимец Омар.
— Ой, матушки, негра, — довольно явственно послышался удивленный женский голос.
— Тсс — тише, не мешай! — заглушили ее другие голоса.
Омара долго не отпускали. Милый наш товарищ проделал все свои номера. Он глотал горящую паклю, жонглировал пятью куриными яйцами, делал почти без разбега сальто. Все шло под радостные, ободряющие крики и аплодисменты зрителей. Но главное, чем покорил наш черный товарищ всю аудиторию, — это было чревовещание.
Ссору свиньи с собаками, изображенную им, не могли выдержать без хохота зрители. Хохотали решительно все, хохотали до слез, до колик в животе. Вскакивали с мест, кричали, утирая веселые слезы и снова хохоча, а Омар так уморительно, так неподражаемо импровизировал сцену, вводя все новые и новые добавления в собачий лай, визг и хрюканье свиньи, что даже мы, много раз смотревшие в Астрахани его номера, не могли удержаться от смеха.
— Ура... молодец, Омар... давай, давай еще! — кричали отовсюду, а он, сомкнув губы, с удивленно наивным лицом стоял на эстраде, а визг, лай и хрюканье взбесившихся от драки животных неслись над толпой.
— А кто из вас, товарищи милые, хочет выступить? Кто что может, ведь поют же и у вас песни и пляшут. Ну... решайтесь, — смеясь обратился Тронин к жителям. Послышались возгласы, кого-то назвали в толпе, кого-то пытались вытолкнуть вперед.
— Ну так как же? Неужели в таком большом селе да не найдется своих талантов? — снова спросил Тронин.
— Да есть они... только смущаются... не привычны к чужим людям, — заговорили в толпе.
— Какие ж мы чужие? Все свои, чужих тут нет, да разве наши-то, кто выступали, — артисты? Такие же, как и вы, крестьяне, бойцы, рабочие. Нечего стесняться, ну покажите и вы, яндыковцы, себя, — обратился ко всем Кучура.
— Ну что ж... раз так, я первым и выйду, — смеясь проговорил паренек лет семнадцати, держа в руках балалайку. Он быстро поднялся на эстраду и, притоптывая и приплясывая, заиграл и запел частушки.
Это были местные, свои, яндыковские частушки. Мы не знали, о чем пел паренек, но вся аудитория хлопала ему в минуты, когда он называл каких-то здешних «Карпо Иваныча», «тетю Дусю», «франтиху Фроську» и высмеивал переодевшихся в рваные зипуны и латаные штаны местных богатеев Прошкиных, попа Лаврентия и жену аптекаря Лагоды, брошенную бежавшим с белогвардейцами мужем.
После него четыре девушки пели хором рыбацкую песню «Море-морюшко Хвалынское, злое да студеное».
В конце нашего импровизированного и так хорошо прошедшего вечера все встали и запели «Интернационал». Но пели в основном мы, красноармейцы, политработники и сотрудники учреждений, разместившихся в селе. Крестьяне не знали слов. Они почтительно стояли, пока мы не закончили наш рабочий революционный гимн.
Все стали шумно выходить на улицу. Была морозная, холодная, с ясными сверкающими звездами ночь. У дверей я увидел Надю с ее подругой Женей Воеводиной. Девушки были веселы и оживлены.
— Как было хорошо, как все это интересно и живо! Сейчас я остро почувствовала, какое хорошее и нужное дело было сделано сегодня, — сказала Надя. Помолчав, она продолжала: — Я уже почти год работаю в одиннадцатой армии, даже пережила в Астрахани мартовское восстание контры. Мы были отрезаны от дома. Требовалось в те дни работать в отделе, и я вместе с другими сотрудниками несколько дней не оставляла штаба. За это имею даже благодарность в приказе и в послужном списке, — с наивной гордостью добавила Надя. — И все же многое не доходило до души, многого я не понимала и не воспринимала. Но по пути на фронт, и особенно сегодня, здесь, когда я смотрела на этих красноармейцев... я была растрогана до слез... Голодные, оборванные, полуразутые, истощенные тифом... они рвутся на фронт! Я смотрела на их лица... с какой верой, подъемом и горящими глазами они кричат: «Даешь Кавказ!» Вот сегодня, здесь, я стала «красной» окончательно! Да нет, не умею я высказать всего, — смутилась под конец Надя.