Одетая в белый шелк, с распущенными пышными волосами, плыла она в пляске, плавно размахивая зажатыми меж пальцев правой руки тремя длинными белыми пучками конского волоса. Серебристым голоском напевала она в сладостной истоме:
Красавица Дыгый была «белой шаманкой», иначе говоря — зналась только с добрыми духами земли и леса, с небожителями — защитниками рода человеческого от всех семидесяти семи несчастий и бед, насылаемых чертями и злыми людьми.
Прикрыв глаза, нежно напевала Дыгый о том, как она на волшебных крыльях своих белоснежной лебедью облетала дальние края якутской земли и как видела она, что с востока, прорубая сквозь тайгу просеку в десять шагов шириной, везут на ста пятидесяти лошадях великую пушку от заморского царя.
Робко жались по углам простые шаманы и гадатели перед своей царицей. Лука сиял, зачарованный волшебной силой и земной красотой этой женщины. Понуро опустил голову Егордан, поникли и другие присутствующие на камлании бедняки.
А Дыгый уже со слезами в голосе пела-убивалась о расстрелянных красными любимых дочерях богини покровительницы Айысыт, о прекрасных женщинах из Талбы, в которых она вглядывалась волшебным своим взором. Шаманка тонко и точно изображала внешность, походку, голос каждой из женщин, описывала, в каких мучениях погибли они.
— Анфиса!.. Анастасия!.. Марина! — громко угадывали присутствующие.
— «Отомстите за меня, несчастную!» — молила устами шаманки болезненная, бледнолицая Анфиса, жена Луки.
— «Простите, если кого из земляков обидела. Ноет мое сердце по деткам моим и мужу», — жаловалась Марина, жена Романа Егорова.
— «Гниет непохороненное тело мое! Скорее возьмите город и предайте меня земле родной моей Талбы!» — взывала чернобровая Анастасия, жена Павла Семенова.
Не раз уже вытирал глаза Павел Семенов. В беззвучном рыдании кивал головой Роман Егоров. Только Лука не отрывал сухих глаз от прекрасной шаманки и сидел неподвижно, скрестив на груди толстые руки.
Смущенно и взволнованно переглядывались люди. А красавица, внезапно прервав свой торжественный полет, испуганно шарахнулась в сторону, подняла руку с пучками белых конских волос, приложила ее к глазам, будто вглядываясь во что-то неясное, страшное, пугающее, и начала описывать несчастных, погибших за свою великую вину смертью летных птиц и зимних зверей.
— Эрдэлир… Трынкин!.. Русский! Кукушкин!.. Мончуков!.. — восклицали люди, изумленные точным воспроизведением внешности расстрелянных красных.
— И эти главные виновники, — укоризненно звучал голос Дыгый, — и все, кто стоит за ними, слезно плачут, раскаиваясь в своей темной вине, умоляют простить их…
— Ложь! — неожиданно воскликнул Гавриш, которому Лука, как и Егордану, из милости разрешил быть на камлании. Он вскочил и рванулся к шаманке, да так стремительно, что все в изумлении рты разинули. — Врешь! Других не знаю, а Эрдэлиру каяться не в чем! Он был всегда за хороших людей, разве что против баев…
— Стой! — крикнул Лука, опомнившись и вставая. — Пошел в тюрьму! Уведите! Я т-тебе покажу…
Гавриш и сам направился к двери, но на пороге обернулся и злобно оглядел всех:
— Дурачье! Кому верите? Живым был — никогда не просил, не умолял Эрдэлир богачей, а после смерти и подавно не станет!
— Пше-ол! — заорал Лука.
Гавриша увели в тюрьму.
Но по наслегу пошли споры и рассуждения: мог ли в самом деле Эрдэлир раскаиваться после смерти? Да и не только Эрдэлир, а и Кукушкин, и Трынкин, и Мончуков? И неизменно люди приходили к выводу: нет! Если избитые, искалеченные, прошедшие через все мыслимые муки, они перед самой смертью с гордостью говорили: «Мы — мобилизованные партией ленинских коммунистов!» — значит не могли они раскаиваться и после смерти в том, что до конца боролись за народное счастье.
Дыгый была шаманкой, да еще «белой шаманкой», только во время камлания. Выполнив же обряд, она становилась просто соблазнительной бабенкой. Несколько дней прожила она у Луки и не намеревалась, видимо, уезжать. Лука теперь ненадолго вылезал к солдатам и снова запирался со своей гостьей.