Из-за поездов этих мне казалось, что когда-нибудь я сяду в зеленый вагон и он понесет меня без остановок. Всю жизнь я так и просижу в этом поезде, а если и будут остановки, то на каких-то полустанках в снегу. Несомненно, меня будет мучить медсестра-проводница, будет привязывать меня на остановках, чтобы я не сбежала. Единственным развлечением станет терпкий чай, бьющийся о стенки стакана, и стакан, бьющийся о подстаканник с государственными гербами, теми же, что и на рублях.
Зимой в сырых петлистых улицах, где с домов свисали причудливые клетки чугунных балконов, снег пах признаками реальности. Я не любила признаков реальности, в которой была тетя Вера, Ю. А., Сергеевна и ребенок, застывший в колбе. Эти признаки меня обижали и страшили, как башмаки мертвеца с подгнившими мокрыми шнурками.
Мы часто гуляли с папой по городу, и он всегда говорил — раньше здесь находился такой-то памятник или такой-то дом. Это значило, что все это было уничтожено либо революцией, либо войной. Но мы и сами были свидетелями дальнейшего уничтожения. Рядом с нашим панельным домом все дома были из бетона. Лишь на маленькой улочке, уводившей в гору Московского района, среди грубых этих жилищных фабрик стояла небольшая усадьба с цветами на окнах. Усадьбу эту правительство не снесло, чтобы жителям района становилось окончательно тошно от собственной железобетонной жизни. Уцелела она благодаря тому, что когда-то в ней жила мать Ленина. В этот особнячок мы-то и ходили на экскурсии несколько раз в году. Водил нас туда Мыкола Юхимович, школьный историк, вертлявый, как танцор, и говорливый, как ярмарочный зазывала.
Путь наш начинался из школы, и мы должны были идти рядами, как каторжники, скованные одной цепью. В головах у нас была алгебраическая шелуха, самые настоящие опилки, наивный цинизм и младенческая похоть. Пока каторжники толпились у входа, распутывая свои цепи, шарфы и куртки, Мыкола Юхимович выныривал из импортного пижонского пальто и, неизменно потирая свои сухонькие лапки, принимался распинаться перед сальными вахтершами так, словно это были королевские фрейлины. Потом появлялась женщина-методист с головой тюленя. Сотрясая вселенную, она вела нас на верхний этаж и монотонно произносила заученную речь о непреходящем значении Октябрьской революции. Спотыкаясь друг о друга, мы с жадным интересом щупали предметы буржуазного быта, и женщина-тюлень хлопала нас по рукам.
В конце таких экскурсий мы всегда оказывались на темной лестнице с резными перилами. И тут начинался спектакль, потому что инициатива неизменно переходила в руки нашего историка. Он начинал подпрыгивать, чесаться, как обезьяна, и вращаться, как волчок. Выражение его лица в эти минуты делалось театрально-слезливым. Он горестно рассказывал, как к матери вождя приходила царская охранка, когда брат его, Александр, стрелял в царя. При этом возникало ощущение, что и самому Мыколе Юхимовичу удалось просочиться в какую-то временную лазейку, чтобы присутствовать во время обысков и арестов, так подробно он описывал, где и в какой позе стояла Мария Александровна, крохотная мать вождя мирового пролетариата. Он и дрожал от страха так, словно он — это и была она, и громко дышал, и далее хватался за сердце. Мы, школьники, смотрели на него с издевкой, толкались, перешептывались и отпускали вполголоса колкие замечания. Потом Юхимович тыкал пальцем в застекленные письма вождя к матери. Ужасный был, надо сказать, у вождя почерк, но работники музея хвалили его почерк и говорили: «Это почерк гения!» Они были все до одного страстно увлечены почерком вождя. «Смотрите, какой у него был стремительный почерк — быстрый, как мысль и рысь; и буквы как кони, каждая из которых рвется вперед неистово и безудержно!» Вот какие это были кони букв, как те кони чувств, сдержать которые мы были не в силах. А вот это промокашка брата Ленина. А вот в этом кресле сидели его родственники, касаясь их телами!
Потом уже, в старших классах, была экскурсия в Москву и был Музей Пушкина, в котором жил еще один гений со стремительным почерком, который совсем мало чем отличался от Ленина. И Пушкин, и Ленин были братья — одно и то же лицо с разным выражением. Оказалось, что поэт тоже сидел на каких-то деревянных стульях, как нам говорили, «того времени», выпиленных из деревьев, которые выросли и погибли давно, тогда, в ту эпоху, к которой невозможно было прикоснуться пальцами, в те времена, когда все было именно так, а не по-другому, но на стульях этих потом уже не позволено было больше сидеть ни одному живому телу.