Выбрать главу

Перед уроком физкультуры в тот самый день, когда она впервые пришла в класс, потной гурьбой мы ввалились в раздевалку и принялись договариваться о том, что после уроков непременно заглянем в подольские трущобы, чтобы потом спуститься к монашкам во Фроловский монастырь.

Монашки были у нас чем-то вроде аттракциона. Как и мы, школьники, они ходили в униформе. Только она у них была совсем антисоветская. То есть они ходили в платках и в рясах и жили в общежитии. Так мы называли кельи — длинное скучное строение из желтого кирпича. Монашек мы немного побаивались, потому что были они не из нашего советского мира. Мальчишки их даже дразнили и бросали в них камни. Монашки все это стойко и сердито сносили. И собственно, в жизни этих монашек было что-то очень тайное и неприличное и даже для нас тогда позорное, потому что мы не могли понять правил, по которым они жили. Это же относилось и к единственной лютеранской кирхе, к которой накрепко привязалось страшное слово «секта», и к старой полуразвалившейся синагоге.

Тогда в раздевалке Оля Кулакова сказала, что монашки точно такие же люди, как и мы, и что нечего на них пялиться, как на диких зверей, и добавила, что они из плоти и крови. Это произвело эффект разорвавшейся бомбы. Но худшее произошло потом, когда, акробатом скрестив руки, она вынырнула из коричневой школьной формы. Тогда-то все и обернулись, и я увидела, что все на нее смотрят! Смотрели они на Кулакову с таким зверским ошалением вовсе не потому, что сказала она что-то про плоть и кровь, и не потому что она была голая или кривобокая. Под формой у нее так же, как и у многих, была белая рубчатая майка, под которой уже слабо угадывались, но все же угадывались две девичьи, еще не развитые лепешки. Собственно, кожа да кости, и, по сути-то, и смотреть было почти что не на что, кроме одного: на шее у нее блестел маленький золотой крестик. Крестик этот был кружевно-нарядный и ювелирно-драгоценный. В то время никто у нас такие вещи носить не смел. Одновременно это казалось смешным. Тогда было запрещено верить в Бога, так же как теперь запрещено не верить в него. К тому же, даже если ты в него веришь, какое имел Бог отношение к кресту — к этому орудию римской пытки. Так считали все.

— У нас в стране традиционным орудием пытки является топор, так что ношение крестика равносильно ношению топора, — говорил наш историк Мыкола Юхимович. Он был шутник.

Но самое главное — этот красивый, отливающий червонным медом крестик особо выделил в узком полутемном пространстве раздевалки, с ее зелеными шкафчиками и запахом школьного тела, Олины необычайно бледные, почти серые плечи. И тело ее среди всех наших девичьих тел, отмеченное этим желтым блеском, стало вдруг каким-то неприятным и одновременно зовуще-осязаемым уже издалека и липко притягивало взгляд.

А ведь все мы тогда еще были невинны, а следовательно — бестелесны. Золото же украшало одно из этих бестелесных созданий так зазывно, что, казалось, шея эта, и плечи, и особенно ключицы вдруг приобрели новый смысл и стали пропуском в какой-то совершенно чужой для нас мир, а именно: в мир взрослой женщины!

Кулакова увидела тогда, как все на нее смотрели. Она сразу же поняла, отчего к ней такое внимание, и поспешно сунула крестик под майку. Но теперь, прячь его не прячь, он стал всем видимым. И даже потом, на уроке, кода мы прыгали по команде через «козла», у всех было ошалелое ощущение того, что снята с нас какая-то тяжелая печать и что сосуд вседозволенности открыт. И с появлением Кулаковой он действительно был открыт!

В глазах ее я уже тогда отметила какое-то страдание. Это была совсем не грусть, а именно страдание, как в лице спаниеля: внешние уголки глаз — вниз и меловая белизна лица.

— Ты ведь не знаешь, что такое добро, — тихо и порывисто восклицала Кулакова, когда мы уже сошлись. — Добро — это страдание. И смысл нашей жизни — это тоже страдание, потому что мы этим страданием должны заплатить за то, что живем на этом свете, потому что больше нам по-настоящему расплатиться совсем нечем.

— Ну а как же полезные дела? Сбор макулатуры, например? — спрашивала я с издевкой.

В Олиной улыбке и в каком-то шарнирном движении головы, таком, будто шея ее была смазана маслом, а голова скользила по ней произвольно, было презрение.