Незнакомец вдруг точно растворился над пропастью. Инна побежала за нами, восторженно спрашивая: «Ну как, видали?» — «Что видали?» У меня все еще были мягкие колени. «Онаниста видали?» — большие синие глаза смотрели на нас с торжественным любопытством.
Кулакова с невозмутимым видом сообщила, что она уже тысячу раз видала онанистов, а я стала еле слышно спрашивать о значении этого слова, чем вызвала у обеих приступ истерического и какого-то болезненного смеха.
На следующий день только и были что разговоров про онаниста, и каждый хотел на него посмотреть, но Инна, метнув на меня недобрый взгляд, объявила, что вчера Лунатик — то есть я — его напугала и что теперь совсем неясно, когда он вернется.
Зато с Кулаковой мы опять договорились читать стихи, хотя я и отказывалась идти в парк. Но она уверила меня в том, что онанисты не страшные, что это психическое заболевание и что они сами боятся людей, потому что за то, чем они занимаются, полагается расстрел.
— Онанисты, они только показывают, но не делают, — добавила она.
Через неделю мой страх прошел и мы снова отправились в парк. Мы нашли самую дикую и заброшенную поляну и решили, что вот это и есть самое подходящее место. Раскачиваясь на пеньке, Кулакова декламировала стихи, то и дело откидывая назад голову и выставляя свету бледную синеватую шею, перечеркнутую золотой цепочкой. Иногда голос ее становился неистовым и даже свирепым и она отчетливо произносила слова: СЛЕЗЫ, ТОМЛЕНИЕ и БОЛЬ.
Стихи ее показались мне непристойными, взрослыми и страстными, как «Демон» Лермонтова. В них было что-то запретное, о чем я еще никогда не решалась и не догадывалась заговорить, и от этого мне становилось не по себе. Не по себе мне было и оттого, что мы в парке здесь одни, и я то и дело отвлекалась и оглядывалась по сторонам, потому что мне вдруг стало неприятно от мысли, что кто-нибудь может застать нас вдвоем в нашей коричневой школьной форме с крахмальными детскими воротничками или что над обрывом снова появится призрак онаниста, как призрак «Летучего голландца». Иногда мне казалось, что глаза ее начинали косить, но тогда я не отнесла это на счет ее бесконечного перемигивания с невидимым миром.
Закончив, она сошла с пенька и поклонилась.
Я, конечно, ничего не поняла. Это был поток метафор, скорее всего банальных, но уверенность, с которой Оля читала, произвела на меня неизгладимое впечатление. Когда я сказала ей об этом, в глазах ее мелькнул бледный огонь.
— Эти стихи с недавних пор я посвящаю одному человеку.
Неделю спустя Кулакова опять читала в парке все те же стихи, посвященные «одному человеку». На сей раз слушательниц было три. Две из них, наши одноклассницы, были недоверчивые и пришли от скуки. По мере чтения лица этих глупых девиц становились насмешливыми и презрительными, и в конце одна из них не выдержала и прыснула.
— Пойдем отсюда. — Кулакова рассерженно взяла меня за руку так, будто я была ее собственностью, и мы, развернувшись, пошли прочь.
Мне было за нее обидно, девочки эти были совсем обычные, а мученица и поэтесса Ольга Кулакова была особенная и знала о жизни сверх меры!
Под ее влиянием я тоже написала несколько стихотворений, которые собиралась посвятить одному человеку, и долго этого человека выбирала. Выбор мой пал на малознакомого мне темноволосого мальчика из параллельного класса, который по сравнению с другими выглядел довольно сносно. Я поинтересовалась у девчонок, как его зовут. Они что-то заподозрили. Меня это совершенно не смутило. Звали его невероятно старомодно: Герман, как из «Пиковой дамы». Имя это сразу же мне не понравилось, так же как имена Гена или Гоша, потому что все они начинались на «Г», как слово «говно». Но я решила терпеть: любовь не знает границ — это было первое, что я вынесла из пушкинской «Метели».