— Абориген Австралии?
— Француз.
И тут, как назло, подошел трамвай. С искаженным лицом победителя Кулакова живо вскочила на подножку, а я со своей тонкой шеей и с баранками так и осталась стоять на остановке, глубоко потрясенная ее признанием. Голова у меня шла кругом. Тысяча мыслей тревожили меня и кололи в самое сердце.
Французские романы мы читали. Конечно, думала я, французы — это тебе не болгары и даже не чехи, это никакие не тунгусы, не эвенки, не мокша и не эрзя, французы — это тебе не какие-нибудь самые обычные эстонцы, или обычные греки, или обычные поляки! Это — настоящая Европа, это Вольтер, Гудон, духи «Шанель», и мода, и Бастилия, и всякая прочая изысканность! Но живые французы в нашем городе были редкостью. Иногда, конечно, приезжали иностранцы, но поди разбери — французы они или нет. Иностранцы держались в стороне, ходили овцами по днепровским кручам в сопровождении государственных экскурсоводов, и ближе чем на двести метров к ним, не дай бог, никто не приближался. А тут — целая настоящая любовь! И тут я заподозрила Олю в том, что родители ее дипломаты. Но она не собиралась сразу выветривать все свои тайны. В молодости очень, кстати, ценятся таинственность, загадочность и недомолвки.
Остаток вечера я провела как в бреду. От усталости мыслей и впечатлений, которые выжали меня, как белье, глаза мои захлопнулись с деревянным стуком. И как только это произошло, из-под подушки начали снарядами вылетать всякие что ни на есть навязчивые мысли о разных Атосах, шпажистах, будто не голова моя, а именно подушка была генератором начинающегося невроза. Перед глазами то и дело елозили морские коньки в брабантских кружевах — это мои возбужденные зрительные палочки или колбочки — ну всякая там дребедень, из которой состоит зрительный нерв, — начинали мне выдавать ужасный цирк, и чем плотнее я зажмуривала глаза, тем больше видела рож и шутов, экю и луидоров из глупых романов, и каких-то смеющихся змеек, и дурацких мелочей. Вокруг меня в темном пространстве комнаты начинали плескаться рыбы и всякая тварь, вначале под плоской люстрой, а потом совсем близко, и тянули они меня, эти черти и рыбы, за веки, словно была я сестрица самого Вия. Тогда я вскакивала, волоча за собой простыню через всю комнату, и давила на выключатель. Давила изо всех сил! И будто после этого вспыхивал желтый свет электричества, но был он тусклее и темнее пестрой смеющейся темноты, которая даже в присутствии лампочки умудрялась тягать меня за волосы! А потом я вспомнила вдруг про французские особенные пальцы, и мне совсем уже стало не по себе, и когда удалось уснуть, мне приснились французы в синих плащах и Кулакова в виде Орлеанской девы, у которой отрезали юбку и которая теперь ходила по всему городу без исподнего.
Утром я бросилась в школу, даже не позавтракав, и поспела вовремя к самому первому школьному часу. Кулакова стояла у класса в запрещенной помаде, выпятив будто надувшуюся за ночь грудь, и с презрительно-сонным видом озирала школьную фауну.
— Вот забыла у тебя вчера спросить, ты ведь по-французски ни гу-гу?
— Гу-гу. — И я уже пожалела о заданном вопросе, потому что в этот момент Кулакова вскинула плечи и цаплей вошла в класс.
Всю математику я куняла носом в тетрадь на бедные циферки и опять думала об этом идиотском французе и о его тонких бледных пальцах с какими-то там суставами и чертовыми сухожилиями. Пока наша убогая математичка распиналась и чертила на доске какие-то в высшей степени бессмысленные каракули, я рассматривала свои собственные руки в заусенцах и царапинах. Потом на доске возникли длинные многоэтажные уравнения, в которых я даже не давала себе труда хоть на минуту застрять. Потом уже, застигнутая врасплох, как рыба, вынутая из мутной воды, я глотала воздух у доски, молча и сверху вниз озирая несчастную математичку, бессмысленно силящуюся вырвать из меня хоть толику смысла. К концу урока, наконец свободная от цепких ее когтей, я уже сравнивала прекрасного и таинственного гражданина Франции с Германом-говно, механически чертя в тетради геральдические лилии. Сравнение, к моей досаде, всегда было в пользу француза.
В школьной столовой, где бессердечный повар душил малолетних заточенцев школьного учреждения запахом серых котлет, я в тот же злополучный день столкнулась с моим жалким кумиром. Герман стоял в стороне с другими мальчишками и, дрожа кадыком, сутуло и неуверенно смеялся. На своих длинных ногах, с потными волосами и щедрой россыпью шейных фурункулов, он был похож на гиену с Огненной Земли, если таковые там водились, и на геенну огненную одновременно. Тогда я мысленно взгромоздила его на скалу и завернула в байроновский плащ. Но и тогда Герман, в своей забрызганной слякотью школьной форме, не выдержал экзаменации. А руки? Издалека рассмотреть руки его было невозможно. Ко всей нелепице добавилось и то, что, несмотря на теплынь, Герман был в меховых варежках.