Выбрать главу

Несмотря на все ее проделки, а было у нее их великое множество, мои родители питали к ней необъяснимую слабость. Если папе случалось услышать о том, что кому-то нужен перевод, он всегда подкидывал эту работу именно ей. Мама рассказывала, что она потеряла во время войны всех, включая и своего ребенка, и подалась в партизаны. Потом ее схватили и каким-то чудом не расстреляли, а сделали рабой в комендатуре Гомеля, где она научилась в точности подражать голосу Марлен Дитрих. Благодаря этому при оккупационных властях ей удалось «выбиться в люди» — она давала концерты немецкой солдатне в качестве двойника Марлен Дитрих. Она и правда, если не принимать в расчет старость, была на нее похожа — широкие плечи, тяжелые веки и благородная стать. Однажды во время одного из концертов Люда выхватила гранату и бросила ее в публику. В нее стреляли. В панике ей удалось бежать. Потом ее схватили и расстреляли над братской могилой. Она упала в обморок за секунду до расстрела и очнулась ночью под горой все еще теплых тел. Ей удалось выбраться, и какой-то сердобольный молодой немец помог ей бежать. После этого опять подалась в партизаны, а уж после войны была совсем разбитой душой.

Часто Люда пела мне голосом Марлен Дитрих. Становилась на стол, туфлями сталкивала на пол все, что попадалось. Вниз летели чашки, разбрызгивая чай, книги, очки, яблоки, рукописи, бутылки, и Люда, приложив руки к сердцу, заводила «блондэ фрауэн»

Люда демонстративно кипела, когда с ней говорили не по-украински. При этом национализм ее был каким-то избирательным. Он вспыхивал вдруг ни с того ни с сего, как бенгальский огонь в руках ребенка, и так же внезапно гас. Розмовляла она украинской мовой и вдруг иногда, спохватившись и вспомнив о чем-то главном, смотрела в пустоту и, перейдя на русский, хрипло произносила: «Я слышу зов могилы». В этот момент шея ее вытягивалась и она будто и правда прислушивалась к звуку, который производила могила, вдруг распахнувшая варежку.

Люда постоянно со всеми прокуренно спорила, и больше всего с моим папой. И предметом их споров был все тот же Сталин. Споры эти были громкие, с ее стучанием кулаком по столу и брызганьем слюной, а иногда даже с битьем тарелок. Она подозревала в фашизме, антисоветчине, русофильстве и жидомасонстве буквально всех, но это не делало ее менее симпатичной, обаятельной и просто отличной старушенцией, а в глубине души так вообще — добрейшей души человеком.

Вообще-то, теперь она по-настоящему походила на сову — серый цвет лица напоминал перья. Под глазами в роговых, склеенных перцовым пластырем очках (вероятно, другого под рукой не оказалось), висели мешки-кошельки. Голос был хриплый — такой, словно училась она разговаривать у старых несмазанных дверей, а Сталина она обожала по-настоящему.

— Який мужчина був цей Иосиф Виссарионович! Який мужчина! Вах! А якого железного характеру! Вах! А статура!

В квартире у нее, шестидесятилетней, с подорванным здоровьем, хромой и неизменно эксцентричной, я и прогуливала последние годы школы, когда вдруг обнаружила в ней кладезь историй. Со своим поистине дьявольским чувством юмора Люда рассказывала о войне, которая вся сводилась к историям скабрезным и эротическим. В седьмом классе она учила меня пить красное вино, а сама, напившись, хотела всех расстрелять и поставить к стенке и остервенело стучала туфлей в соседскую дверь.

— Якщо ты хочешь узнать, о чем говорят твои соседи по коммуналке, приложи к стене стакан и слушай. Это старинный церковный способ. В стакане акустика не хуже, чем в зале филармонии, и ты сразу же услышишь, что говорят эти сволочи.

Говоря «сволочи», она, конечно же, имела в виду соседей. Вообще-то, у нее просто мания была — подглядывать и подслушивать. Подслушивала она иногда и у самих дверей. Соседи об этом знали и всегда специально для нее несли антисоветчину, а потом резко открывали дверь.

Люда при этом растягивалась в темном коридоре и проклинала их за синяки и шишки, которые хоть немного разнообразили серую поверхность ее лба, но доносить никогда и ни на кого не доносила.

Глаза ее всегда как-то бешено сверкали, пусти ее под цирковой купол — я бы не удивилась, если бы старуха эта с резвостью обезьяны стала проделывать акробатические номера.

На самом деле чувство, которое я испытывала к ней, было скрытое обожание. Люда это небрежно ценила. При ней я как будто становилась совсем другим, свободным и одновременно инфернальным человеком.