На Дамяновом гумне горели костры. Начальники пировали в доме, орда — на гумне. Над высокой, по колено, грудой пылающих углей посредине гумна два здоровенных татарина держали на плечах громадный вертел, на который была насажена целая воловья туша. Оглушительно галдели рассевшиеся вокруг костров татары. Потрескивал огонь, тяжелым облаком стлался густой запах жареного мяса. В соседнем саду притаились среди ветвей ореха два мальчугана в белых рубахах, без шапок. С жадным любопытством наблюдали они ночное пиршество татар. Зловеще кричала в темноте ночи сова. Сидевший у костра, опершись спиной на плетень, татарин с серьгами в ушах беспокойно вертел головой и вглядывался во тьму, пытаясь отыскать глазами птицу. Этот крик в ночи иглой пронзал ему сердце, и он весь дрожал, охваченный суеверным ужасом. Вдруг он заметил в листве ореха белые пятна рубах. Пламя самого большого из костров вспыхнуло, осветило сад и выдало детей. Не сводя глаз со своих жертв, затаив дыхание, татарин достал из-за спины лук и натянул тетиву. Просвистела невидимая стрела. Пронзительный детский крик разорвал тишину ночи. Зажужжали татары, словно развороченное осиное гнездо, и мгновенно затихли, когда их неугомонный собрат перебросил через плетень тело ребенка в белой как снег, окровавленной рубашке.
Заиграли дудки. Зазвенели серебряные бубны, загрохотали, словно грозовые тучи, барабаны. Залаяли собаки. Заходила под ногами земля. Среди всего этого шума возник, пробил себе дорогу и полетел к безмолвному ночному небу чарующий женский голос. Он летел из открытого окна Дамянова дома, где пировали начальники. Пела Латинка. Очарованная красавцем татарином, покоренная его ясными синими глазами, она пела, как птица, как поет на закате жаворонок, повиснув над сжатыми, притихшими полями, где разбросаны снопы тяжелых колосьев и дикие маки роняют алые, отцветшие лепестки. Она пела, слегка покачиваясь в такт песне, и две жалкие медные монетки позвякивали на ее шее, то появляясь, то исчезая в вырезе рубахи. Нет ничего на свете краше пения молодой красивой девушки. Татары не сводили с нее глаз. Они мысленно срывали с нее одежды, прижимали к своей груди, лихорадочно перебирали пальцами ее волосы. Ловили каждое слово ее песни, и горло перехватывало от волнения. Только Хан Татар не смотрел на нее. Слушал, нахмурившись, потупив взор, и острием своего кинжала чертил на полу кресты. Какие-то неясные, грустные мысли нахлынули на него. В душе зажурчали ручьи талых вешних снегов и мгновенно умолкли… Зазвенели колокольчики стада. Где-то вдали вспыхнуло зарево небесного пожара. Алое, как кровь молодого ягненка, низко склонилось над степью солнце, упало в зеленый шелк травы и затерялось там. Татарская орда раскинула шатры, разложила костры, насадила на вертела куропаток и тонконогих ягнят. А вон сидит, прижавшись к колесу телеги, маленький пленник, глотает слезы и смотрит куда-то на юг. Опускается ночь. Высыпали на небе редкие звезды. В бескрайней дали осталась родимая сторона. Душа так и рвется назад. Словно птенец с неокрепшими крылышками силится перелететь через холмы, падает в колючки изгороди и жалобно пищит. Ищет родное гнездо, где можно укрыться, прильнуть к теплому материнскому крылу. Маленькая, осиротевшая душа, как ты сюда попала? И откуда-то из тьмы, из-за длинной череды дней и ночей доносится голос матери:
— Где же ты, дитятко, куда ты девалось, солнышко мое?