И рассказывают старики, что и поныне, когда случается запоздавшему путнику летней ночью подъезжать к Орешу по татарской дороге, то у Дамяновой мельницы навстречу ему выходит девушка в белом, садится на замшелый мельничный жернов на берегу, а на коленях у нее — мертвый ребенок.
Перевод Б. Ростова.
СТРУ́НА
И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна,
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.
— Вчера вечером пошла я за водой к колодцу. Сняла ведерки с плеча, и взбрело мне на ум нагнуться да посмотреть на себя. Ах, Секул, на что я стала похожа? Не узнала я своих глаз, так они ввалились! А над правым ухом, гляжу, две белые прядки. Только руки у меня по-прежнему тонкие, как в девичьи годы. Тонкие…
Секул сидел на постели и, опустив глаза в землю, пытался свернуть самокрутку. Его большие, черные, неуклюжие пальцы с трудом накладывали табак на листок папиросной бумаги. Обветшавшая табакерка дрожала на его колене. Ласковые слова теснились в душе Секула, жаждали перелиться прямо в сердце молодой жены, но не умел он их высказать.
— Что поделаешь, — произнес он медленно, распрямил широкую спину и сунул руку за пояс, чтобы вытащить огниво. Синие глаза зажглись под соломенными ресницами, ища взгляда жены, которая пряла на длинной расписной прялке. Веретено жужжало, словно пчела над цветком. Жена почувствовала ласку синих глаз мужа, но не подняла головы. Секул глянул через ее плечо на люльку, скрытую темнотой, услышал тихое сонное дыхание ребенка, жадно прислушался к нему, и радость залила его сердце. Он высек огонь из кремня.
— Что я могу сделать, — повторил он, — я ведь простой человек, каменотес. Мне бы только камень отбивать от скалы, катить его вниз и увозить на буйволах.
Высеченные из огнива искры роем рассыпались по циновке.
— Поработил ты меня. Весь день я мечусь туда-сюда, убираюсь в доме, таскаю воду из колодца. Как вскину коромысло, плечо у меня так и трещит. Словно восковая свеча, таю. Какой я была, а какая стала! Нет, не гожусь я для этого мира, Секул, не гожусь.
— Опять ты за свое…
— Опять… Пошла я вчера на кладбище, посадить кустик роз на маминой могилке. Только нагнулась — слышу голоса. Несут покойника. Несут бабушку Златарку, в дощатом гробу. Как стали над ней кадилами размахивать — ох, уж этот ладан, не могу его терпеть, задыхаюсь! — как опустили ее в яму и начали бросать на гроб комья земли! Засыпали ее землей, сровняли могилку, и все им мало показалось, взяли снова лопаты и над ее головой холмик насыпали. Бедная бабушка Златарка. Стояла я, склонившись над могилой, слезы так и хлынули у меня из глаз. Стою я, всхлипываю, а они капают на черепицу. Я бросилась скорей вниз, и знаешь, Секул, пока не добежала до дома, все чудилось мне, все стояло в ушах, стучат комья земли, падают на мой гроб. Дала я ребеночку грудь, и сразу мне полегчало, в себя я пришла… Так ли должна кончаться человеческая жизнь?! А в Кушкундалеве нет ни кладбища, ни крестов, ни ладана. Из росинок, что блестят на зеленых листках лопнувших цветочных почек, рождаются самодивы. А когда приходит их время — они засыпают ночью и снова превращаются в росинки.
Когда-нибудь поздним осенним вечером я лягу на опавшую желтую хвою под стройной пихтой и засну, убаюканная глухим шепотом леса, тихой беседой звезд. И мне приснится, что я звезда, которая отстала от своего каравана и падает в тихое бездонное море. Так я кончусь, и наутро меня не станет. И только капелька росы на иссохшей ветке пихты останется от самодивы Стру́ны. Заблестит росинка словно бусинка от мониста. Птенчик с зелеными крылышками и красными лапками увидит капельку, сядет на ветку и раскроет клюв. Он выпьет мою росистую душу и начнет чирикать. Из влажного его горлышка моя душа выльется песней, рассыплется и исчезнет в ветвях, над лесными тропинками… Ах, Кушкундалево, Кушкундалево!
Она замолчала. Опустила веретено и вздохнула. Веретено покатилось на пол, и жужжанье пчелы, которая вилась и трепетала прозрачными крылышками в золотистом свете, оборвалось, как золотая нить.