Решив так, я уже не чувствовал за собой никакой вины, угрызений совести, снова мне стало так, как возле озера в окружении тумана и тишины.
Впереди сквозь голубую плотную завесу тускло пробивались безмолвные огни запани, и казалось, что до нее еще идти и идти.
Снова размеренный шорох послышался вверху. Летели птицы, уносили последние деньки нашей навигации. Все шло сбоим чередом…
Вскоре я услышал, как с запани сквозь туман доносится, привычный скребущий звук — там в полную силу работали обе машины.
Я различал голос каждой. По силе звука понял, что почти уже дома: еще десять — двадцать шагов, и из голубого мрака выявится плотно-темная громада брандвахты.
Мысли и чувства мои окончательно пришли в обычный порядок, и я прибавил шагу.
Великий друг
На реке зной. Над плотами медленно, дежурным полетом парят чайки, лениво обозревают рейд. От запани, сплошь залитой солнцем, доносится скребущий с нарастающим воем звук. Только что закончился обед, и снова начинают работать сплоточные машины.
Возле столовой, откуда я вышел, никого уже нет. Две зеленые брандвахты, стоящие под берегом напротив, будто изнывают от жары. Швартовые концы их устало провисли, многочисленные окна сухо блестят. На той из них, что стоит по течению ниже, на красном пожарном ящике сидит плотный в вельветовой рубахе шкипер. Это Евсеич. Сидит он среди мокрой палубы, как факир, в парах. В тапочках на босу ногу и в черных диагоналевых галифе. Отвернулся от берега и сосредоточенно смотрит на реку. Лысобритая голова его блестит под слепящим солнцем, как раскаленный отполированный булыжник. Сидит он не в тени, а на самом припеке, будто не замечает жары. Мокрая потемневшая палуба вокруг сохнет, парит: он только что окатил ее водой из-за борта и теперь сидит, блаженствует. Нет, он не просто сидит, а следит, ждет, как она просыхает, — значит, работает. Поэтому вся его фигура вместе с блаженством выражает еще и некую озабоченность.
— О-о-о!.. Великий друг! — увидев меня на сходнях, привстает он навстречу. — Заходи, заходи… Давай рассказывай, где был, что видел. — Он так медленно, долго жмет мою руку своей коричневой жесткой клешней, что я с нетерпением жду, когда отпустит. «Ну и чертов же ты медведь, — думаю я про себя, — тебе бы не в шкиперах сидеть, а на запани с багром ухать».
Но «ухать» Евсеичу нет нужды: он пенсионер, пенсия у него большая. И в шкиперах он не из-за денег.
— Где пропадал-то хоть? — улыбаясь, говорит он густым басом и протягивает руку за сигаретой, хотя и не курит. — Давай садись, потолкуем, обсудим…
— А чего нам с тобой обсуждать, — говорю я, — твою работу? Давай обсудим… Как это поговорочка, помнишь: «Перекурим — тачку смажем, тачку смажем — трап поправим… Трап поправим — переку-урим — глядишь, и день прошел». Так, что ли? А у тебя, по-моему, и тачки нет?
— Нет, — подхватывает Евсеич.
— Во-во, — еще легче, палубу вот «сушишь».
Будто кувалдой бухает он меня своим кулачищем меж лопаток и откровенно смеется:
— А что?.. Сушу. Нет, скажешь?.. Вот за это я тебя и люблю-у, Ваня… Переходи ко мне жить, а? Друг ты мой великий!.. — обнимает он меня. — Любую каюту дам!
Евсеич любит всех, точнее сказать — многих, и не одному мне говорит при встрече: «О-о, великий друг!..» Он редко сидит у себя в каюте, почти всегда на палубе, друзей у него действительно великое множество, и река ему вроде родной улицы.
В то лето работа у меня была хлопотливая: катера, краны, лебедки и в первую очередь пять сплоточных машин, которые вязали на рейде пучки из бревен, должны были действовать круглые сутки безотказно. Жил я на брандвахте у Були — соседа Евсеича. Вверху, как раз над потолком у меня, размещалась диспетчерская. Если где-то останавливалась сплоточная машина или лебедка, диспетчер Полина Михайловна, не выходя из-за стола (хоть ночь-полночь), начинала стучать каблуком в пол, и я знал, что надо куда-то ехать. Ремонтный катер, всегда стоящий под окном моей каюты, взревывал двигателем, я сбрасывал чалку, и мы устремлялись по ночной реке к месту аварии. Всякое бывало: иной раз возвращались быстро, иногда на утре, а бывало, и вовсе не возвращались — наша рабочая ночь переходила в рабочий день. Выходных не существовало, не велено было и заикаться о них до конца навигации. Конечно, потом, в зиму, переработанное время нам прибавлялось к отпускам. Но кто это время учитывал, да и можно ли его было учесть?