— Ты что, в бане был? — спросили его.
— Ага… Идите, воды осталось…
И мы поехали. В пресном озере, затерявшемся среди кедрового стланика тундры, мы терли друг другу спины кусками невода (вместо мочалок), брились, ныряли, потом перестирали все свое одеяние, а когда оно высохло под яростным солнцем, разбрелись все по тундре. Девяткин нам разрешил гулять до вечерней переборки, и у нас получилось что-то вроде всеобщего увольнения на берег.
Мы уже так надоели друг другу, что, накупавшись, пошли по одному в разные стороны, и уходили все дальше и дальше, лишь бы не слышать, как шумят на прибое бары. Море приелось, угнетало. Надо было хоть на время не видеть и не слышать его. Впереди простиралась плоская тундра, упиралась вдали в синеватые конусы сопок. Сколько было до этих сопок, десять или сто километров, сказать точно невозможно. Они стояли призрачно, как будто были невесомы, воздушны.
Я вышел к широкому мелкому заливу в лимане, надрал густой прошлогодней травы, поджег ее. Искупавшись, лег в дым на горячий песок и уснул. Когда проснулся, рядом со мной плавала уточка из породы морской чернети с выводком утят. Утята ныряли, что-то добывали себе в илистом дне, а их мать поглядывала на меня, не выказывая страха.
Больше меня уже не томили одиночество, эта жаркая пустынность и далекие снежные вершины сопок. Я даже удивился, что теперь как-то по-новому воспринимал все вокруг и на душе так же покойно, как в природе. Ко мне будто вернулось далекое детское состояние, когда я словно бы и не отделял себя от самой природы. Казалось, ничего в мире не существует: ни войн, ни кризисов, ни болезней, никаких трагедий… Есть солнце, покой, вечность, которая не вызывает ни грусти, ни радости. Будто и сам ты вечен так же, как все вокруг.
— Шторм будет, — сказал утром Николай Попов.
— Откуда ты знаешь? — усмехнулся Девяткин.
— Вон колдун в шапке, — и он указал на вершину сопки Начики. — Старики погоду всегда по ней угадывали. Как облака на нее сядут — сматывай удочки, засвистит скоро. Вот увидишь…
На этот раз мрак начал надвигаться с моря, будто ранние сумерки. Не прошло и десяти минут, как нас уже крепко швыряло. Джибов, подлетел вовремя, подал конец и поволок нас к другому неводу, чтобы забрать там вторую жилонку. На жилонке долго не могли поймать конец, и катер вместе с жилонками беспорядочно кидало на черных валах. Мы проваливались между гребней, как в пропасть.
Наконец кое-как учалились, катер развернулся навстречу валам и началось…
Когда валы пошли выше бортов, когда всем существом стали чувствовать мы, как тяжело, еле-еле, взбирается кунгас на новый гребень, и когда дрожь от буксирного конца стала передаваться всему старому телу кунгаса и всем нам — тут стало не до шуток: мы были далеко от берега и вокруг, на сколько хватало глаз, металось рассвирепевшее море.
Чаек гоняло высоко над водой. Откуда-то появились новые черные стремительные чайки — буревестники. До изнеможения преследовали они белых своим разбойным полетом. Налетали с моря странные темноватые птицы — морские голуби; тенями скользили они плавно, без взмаха крыльев, над самыми гребнями волн, шли против ветра, будто жестяные и будто тащил их кто на невидимой струне. Когда неожиданно волна вскидывалась, они прошивали ее насквозь, помогая крыльями и всем телом, и видно было, будто в стекле, как прорезали они воду.
Я вспомнил, что оба наших кунгаса старые, гнилые, их даже не удосужились как следует проконопатить… Тут только до меня по-настоящему дошло, что и наша жилонка так же «ломается» с каждой волной, как передняя, и что все это уже не шутки…
Мокрые и измученные, входили мы на закате солнца в свой родной лиман — в устье речки Уки. Показались склады на берегу, бревна, другие кунгасы… Мы вышли на палубу, увидели все это, и каждый облегченно вздохнул: «Мы дома!»