— Молчать умеете? А то прогоню, — будто шутя, но и не шутя, сказала Шурова и взяла трубку. Что-то защелкало, кто-то отозвался. — Ната? Срочно дай Николая Петровича. Если нет в райкоме, найди. Позвонишь? — Она положила трубку. — Ну, что скажем? — Женщина сидела, тяжело навалясь на стол, глядела на Алену с легкой усмешкой, однако в глазах ее не было веселья.
— Случилось что-нибудь? — Алена с жадным интересом следила за Шуровой.
Фаина Захаровна вдруг выпрямилась и так стукнула небольшим смуглым кулаком, что все на столе дрогнуло, звякнул телефон, «летучая мышь» словно стрельнула и замигала с испугу.
— Одна сволочь — извините! — может развалить то, что создают сотни. И как угнездился в сельском хозяйстве — ни пришей, ни притачай. Кто-нибудь, конечно, подсаживал да тянул.
Алена подумала, что вот Шурова кричит и ругается, а голос ее все равно похож на звуки виолончели.
Не глядя на Алену, Шурова заговорила:
— Перевыполнение плана дает совхозу так называемый директорский фонд. Он в основном идет на строительство, благоустройство, культурные нужды. И нам, «новорожденным», этот фонд как хлеб.
— …И что? — невольно спросила Алена.
— Первоначальный план нам дали три тысячи девятьсот тонн зерна. Это мало, — сердито сказала Шурова, и Алене показалось, что у нее что-то сильно болит, но она старается отвлечься, скрыть боль. — Вот этот тип из краевого управления нежно так пел: «Вы люди новые, у нас опыт, мы целину изучили…» Словом, я, дура, сдалась, приняла план. — Шурова вынула из пачки, лежавшей на столе, папиросу, сказала мимоходом: — Все курить бросаю… Бросишь тут, черта лысого… Когда отсеялись, выдвинули мы свой план. Удалось вместо запланированных восьми тысяч гектаров засеять пятнадцать с половиной. Приехал этот «сахарный тенор», насыпал похвал, обещаний… Утвердили нам новый план: восемь тысяч двести тонн.
Алена подумала, что недослышала:
— Больше чем вдвое?
Шурова кивнула головой.
— Много, но реально. И вот четыре дня тому назад опять явился «сахарный», пел арии на все лады, а сегодня — хлоп! — этакая успокоительная бумага: «Сдать государству девять тысяч тонн».
Алена охнула.
— В разгар уборки, когда ничего уже сделать нельзя, — все больше горячась, говорила Фаина Захаровна, — вынь да положь неизвестно откуда восемьсот тонн. Мерзавец! Выходит: люди отлично работали, шли с перевыполнением, а пришли к срыву плана — представляете? И директорский фонд летит вместе с благоустройством…
Тоненько звякнул телефон, Шурова мгновенно сняла трубку, и Алена поняла, что у нее «болело».
— Алло! Да! Николай Петрович? Шурова из «Цветочного», — кричала она в клокотавшую трубку. — Слышишь меня? Об изменениях плана тебе известно? Так что они там, ошалели?
Театральной бригаде пришлось повидать немало колхозов и совхозов, где от уборочной горячки все, казалось, накалено до крайности, все раздражены, то и дело возникали недоразумения, перебранки, срывы, авралы. В «Цветочном», как и везде, чувствовалось напряжение, энергичный рабочий ритм, но при этом уверенный, устойчивый, напоминавший деевский.
— Похоже на «естественную атмосферу», — с видом знатока сказал вчера Женя Алене. Она, как и ее товарищи, уже понимала, насколько «естественная атмосфера» зависит от руководителей, и ее интерес к Шуровой еще более усилился.
— Надо же думать о людях, — почти кричала Шурова, — обмануть молодежь… Ну конечно, никого нельзя, а молодежь — особенно…
Алена вдруг отчетливо представила, как подкупающая «естественная атмосфера» подрывается, и поежилась, вспомнив Верхнюю Поляну.
— Звони. Подожду. — Шурова положила трубку, взяла брошенную было папиросу, еще раз затянулась.
— Что? — не утерпев, спросила Алена.
— Позвонит секретарю крайкома. — Помолчала, затянулась. — Черт, голова кружится. — И опять помолчала. — Молодежь никак нельзя обманывать. — Она усмехнулась, посмотрела на Алену невесело. — В молодости все воспринимается трагичным, непоправимым. Первая любовь кажется единственной, первое разочарование — крушением. Все переживается остро, бурно. — Она бросила папиросу. — Коллектив наш почти весь — от семнадцати до двадцати трех, а вместе нам только седьмой месяц — не окрепли еще. Такое берет зло! Такое зло!..
Телефон снова зазвонил.
— Шурова слушает. — Она прикрыла глаза рукой, словно устала от света. — Хорошо. Я сама позвоню. До завтра. — На молчаливый вопрос Алены ответила. — Не дозвонился. Утром теперь… — и встала из-за стола. — Да… А у вас дело какое?
— Нет, просто так.
— Не говорите никому ничего. Зря только народ смущать. Мы — не бутерброд с ветчиной — так просто не скушаешь, — легко сказала Шурова, прощаясь с Аленой в холодной звездной черноте ночи…
И почему-то вспомнился день похорон Лили, Соколова, разговор в гардеробной…
— Спокойной ночи, — как только могла тепло, сказала Алена и неожиданно для себя спросила: — А вы не верите в единственную любовь?
Женщина взяла Алену за плечо небольшой сильной рукой, чуть блеснула в темноте ее улыбка.
— Большая любовь всегда единственная, ни на какую другую не похожая.
Сейчас, спускаясь по тропке, Алена задумалась о Шуровой. Голос у нее как виолончель.
Утром у конторы Фаина Захаровна садилась в свой «газик» и говорила бухгалтеру, стоящему на крыльце: «Ну, запишут нам с вами замечание в акт ревизии, не стоять же делу, — увидела Алену, махнула ей и крикнула: — Все в порядке, девочка!»
Алене вдруг так захотелось узнать, как живет эта женщина, почему она говорила о любви? Но задержаться хоть на один день Алена не согласилась бы.
Две девушки лет по семнадцати, в ярких косынках и чистых белых передниках, усадили артистов под навесом за длинный стол, покрытый светлой клеенкой. Проворно бегая в кухню (крытую толем будочку), они принесли салат из помидоров с огурцами, свежие щи, гуляш и особенно хлопотали вокруг Олега, наперебой отвечая на его вопросы.
— Все, все свое! Капуста будет — кочаны в два обхвата. Вы бы поглядели наши огороды, там, по-над плесом, где лебеди зимуют. Мы даже в соседние совхозы овощи отпускаем. А приехали бы вы недельки через две — своими бы арбузами вас угостили. Главный агроном у нас Ирина Даниловна, маленькая такая — не видали? Тихая, а по работе — за трех мужиков.
Алена прислушивалась к веселому, чуть хвастливому стрекотанию девушек, переглядывалась с Зиной, посмеивалась над очередными победами Олега на «девичьих фронтах», а мысли метались беспорядочно.
Прямо перед ней, сливаясь с небом, чуть синели в тумане далекие-далекие горы. На этой мягкой синеве четко выделялась круглая, как лысая голова, самая близкая гора Бобырган, желтая сверху и зеленеющая к подножию.
— До чего ж досадно, что не удалось побывать в горах! — огорченно воскликнула Зина.
Алена только вздохнула.
Огнев, оставив на скамье куртку, быстро зашагал по жнивью к работавшему неподалеку комбайну. Выгоревшая сиреневая майка открывала широкие мускулистые плечи и руки, блестевшие на солнце, как надраенная бронза. Длинноногий, тонкий, он шел удивительно легко. «Первобытное изящество», — как-то шутя определила Зина, рассказывая, что Сашина прабабка была тунгуска, потому и глаза у него раскосые, и волосы жесткие. Саша забрался на комбайн. «Сейчас сменит комбайнера — продемонстрирует любовь к машинам», — почему-то с раздражением подумала Алена.
Да, обидно, что не удалось съездить в горы! Голубой Алтай… Ох, какие здесь краски — с ума сойти! Вчера переезжали на пароме Катунь — все ошалели от красоты. Бирюзовая вода пенится, словно кипит, темнеет у дальнего берега и отливает изумрудом. А берега! Из чистого желтого песка поднимаются зелено-серые каменные громады, у их подножия ржавые пятна могучих папоротников, островки созревших трав. А над самой водой — прозрачный серебристый ивняк. Но удивительнее всего кипящая зелено-голубая вода.
— Почему не осваивают эту целину художники? — не своим голосом заворчал вчера Олег, сбегая на паром.
— Посмотрели бы вы эту реченьку в горах, — сказал Арсений Михайлович, — когда она скачет по уступам, грохочет, и злится, и переливается. Катунь, или Катынь, говорят, значит — «царица», «хозяйка».