Состав долго выбирался из кольца пригородных станций, приостанавливался, пропускал непрерывно идущие друг за другом встречные. Иногда это были все еще эшелоны эвакуированных: серые люди в стеганках, платформы с машинами, станками, в загородках коровы, лошади, самоварные трубы чадят в окошках теплушек. Люди смотрят на нас молча, без интереса, редко кто-нибудь машет или кричит. Иногда навстречу такой же, как наш, санитарный, с крестами, в окнах желтые лица раненых, разбитые стекла заткнуты шинелями, заделаны фанерами, завешаны белым.. Когда поезд стоял, нас обгоняли воинские эшелоны из Сибири, с солдатами, с задранными к небу пушками, то с платформами молчаливо-голых, как бы литых зеленых танков. Говорили, что это «тридцатьчетверки». Новые танки не походили на те танки-слоны, какие я видела когда-то в городе, позднее я научилась узнавать «тридцатьчетверки» по кургузому корпусу, небольшой верткой башне с тонкой пушкой, задранной тоже вверх, и тяжелым каткам, казавшимся нелепыми колесами. Танки плыли мимо в молчаливой отрешенности, точно ждали своего часа, знали что-то такое свое, сосредото-ченное и в то же время обреченно-тоскливое. Это были дети ВОЙНЫ. Ее уродливые чудища. Когда-то, много позднее, я жила в одной квартире с художником и видела в репродукциях картины модернистов: Брака, Пикассо, Дали и еще одного модного художника — не могу сейчас вспомнить фамилию, может быть Эрнст, — там были тоже чудища на голубом, на
90
сумасшедше-желтом фоне, искромсанные человеческие тела и муляжи, и тогда уже, глядя на эти репродукции, я всегда вспоминала бесконечные танковые вереницы, этот бледный, глухой день холодной осени сорок второго, желтую даль немощного, невидного солнца, раненых, палевый цвет лиц и бинтов, разобранные станки и черные длинные паровозы — живые машины, которые везли нас под жерла и гусеницы, под крики, грохот и вой других убивающих, кромсающих машин.
Так я думаю сейчас, а тогда все мы, девочки-сестры, просто глазел и на плывущие, обгоняющие нас танки, смотрели радостно. Наши танк и! Они казались ничем не сокрушимыми, ничто не сможет, конечно, пробить эту литую броню, мы просто не знали, сколько придется увидеть этих танков
— обгорелых, чадящих, со свернутыми или отброшенными башнями, раскатившимися колесами, распавшимися гусеницами, с копотью черных пробоин, танков, улитых кровью, с кусками человеческих внутренностей, с ужасным запахом сгорелых человеческих душ..
Эшелон с танками уходил, скрывался за пасмурной далью. И почти тотчас простуженно голосил наш ФД — «Федя», грохотало, передавалось по цепи его первое движение с далеко слышной пробуксовкой колес. «Поехали!» — всегда говорил кто-то, поезд плыл, набирая скорость, мимо теплушек и составов, станционных строений, будок, где стояли, выставив флажок, закутанные до бровей печальные бабы. Эшелоны, вагоны, пока поезд наконец не вырвался на открытый лесной простор..
Утренняя мгла рассеялась. Стоял холодный, ясный, безнадежно солнечный день. Октябрь. И весь Урал золотился и трепетал полуоблетелыми березами. По склонам холмов и гор сквозило тощим и скорбно-святым сиянием. Там, где склоны переходили в еловые лога-распадки, дневной свет гас, сменяясь пасмурно-мрачной ровенью, в облетной зеленой глубине синел туман, угадывались речки, от века, наверное, текущие куда-то в молчании камней, еловых крон и слезно-чистого ложа. И думалось: наверное, там всегда так — мирно и отсоединенно от всякой напасти и войны.
91
Когда эшелон одолел полосу хребтов, пошли овражные увалы Предуралья, дали сделались похожими на вышивку крестом, желтым и голубым, по зелени и синеве. Урал оставался позади, состав ощутимо спускался, катился по европейской колее, и ощущение отставания, удаления родных мест опять защипало, затревожило душу. Девчонки отошли в глубь вагона, сидели по нарам, стих дурной, нервный смех, кто-то даже и всхлипнул, хотя все мы держались пока хорошо, даже слишком хорошо, временами казалось, не на войну, не на фронт, а куда-то вроде бы на прогулку, на экскурсию, что ли, едем. Если б еще не шинели. Но шинели мы тут же и оценили, в вагоне холодно, с открытой дверью вихрят-гуляют сквозняки, шинель же греет, в ней надежно, ею можно закутаться.
Возле меня, свесив полные ноги, полуопустив голову с русо-пепельными, теперь домашне и по-бабьи распущенными по плечу и по ветру волосами, сидела Платонова, молчала, но ее зелено-серый, облачного тона и с голубинкой внутри ясный глаз кротко мерцал, от волос пахло ветровой свежестью, и меня тянуло обнять Платонову, прислониться к ее продолговато-округлой щеке, вместе с ней облегченно вздохнуть от ее родной и надежной близости. Чем-то она напоминала мать, может быть, своей стройной полнотой, добротой постоянного молчания и взгляда. А над нами, опираясь на балку, стояла тощая, шалая Слепухина, и когда я поднимала голову, видела ее остановившееся, белое через желтизну лицо, глаза, вдавленные кругляшками в татарские скулы. Слепухина казалась мне сумасшедшей, все время что-то шептала..
Мелькнул разъезд. Домик. Тополь в грачиных гнездах. Огород с разоренной ботвой. И опять березнички по косогорам, воронье в небе, дороги, залитые словно вечной водой, — слезный тракт «дороги в никуда». Старик с мешком на мочальных лямках бредет по дороге. Вот остановился, уставил бороду на медленно ползущий эшелон, потом снял шапку, поклонился и стал крестить нас широкими кержацкими крестами. Слепухина вдруг отскочила в глубину вагона, Платонова только горестно дрогнула
92
губой, повернула ко мне свое милое широкое русское лицо. Она умела говорить без слов.
За Пермью, кажется под Глазовом, на одной из долгих стоянок, прошел слух: к поезду прицепят военный эшелон. Начальник госпиталя категорически возражал, кричал, его поддерживали начмед, высыпавшие из вагонов врачи. Все они окружили растерянного железнодорожника, который стоял как столб, а рядом с ним крутился невысокий военный в фуражке с синим верхом, с одной шпалой в петлицах, с жестким, прицельным взглядом. Опустив бровь, собрав морщинами свое нестарое, донельзя грозное, какое-то охранное лицо, капитан хрипло кричал:
— Вы мне вредительство не разводите, товарищ военврач второго ранга! Вы мне.. У меня предписание! Приказ.. Тяги нет! А я обязан быть на фронте. Обя-зан!!
— Из-за вашего эшелона немцы могут нас бомбить! — выкатывал глаза начальник.
— Мы санитарный поезд Красного Креста. Поймите: са-ни-тар-ный.
— А то немцы вас пощадят? Они бомбят все..
— Это самоуправство!
— Мы не позволим!
В числе орущих на военного и железнодорожника увидела Валю. Она даже наступала на капитана в синей фуражке.
— Если кто сунется мешать сцепке — буду стрелять без предупреждения! — рявкнул он и, хлопнув по нагану, уже не слушая никого, побежал к своим вагонам, привычно придерживая обшарпанную кобуру. Вся военная амуниция: полевая сумка, ремни, фуражка — сидела на нем, была пригнана с вечной, въевшейся сутью, неотделима, бежал капитан, вроде бы небыстро переставляя кривоватые, кавалерийские ноги, однако неутомимо, уверенно, как бегают в погоню с собакой.. Поравнявшись со мной и Платоновой, зорко царапнул косым, цепляющим взглядом. Мы тоже разглядели его: лицо некрасиво худое, длинное, подбородок торчит, уши