Самое главное на передовой — умение терпеть. Может быть, вообще
214
это главное качество в жизни. Наиглавнейшее.. Но здесь оно преобладало над всеми — над мужеством, над храбростью, боевой выучкой. Нетерпеливого клевала шалая пуля, нетерпеливый напарывался на мину, нетерпеливый напарывался на снайпера, нетерпеливые не выдерживали, надрывались, сходили с ума, пополняли штрафные роты. А преимущество в терпении было за нами, женщинами, — так я думаю сейчас, мы умели лучше терпеть. Мало уступали нам только солдаты-старики, так звали поначалу тех, кто пришел с пополнением в сорок третьем. Приходили люди, и впрямь казавшиеся стариками, старше, куда старше моего отца, усатые, морщинистые, с проседью, хитрые, казавшиеся поначалу и сгоряча даже трусливыми, а на деле живучие, стойкие, умелые — куда бывать ребятам-школьникам. Старики реже попадали под пули, сами перевязывались, окапывались надежно, были запасливые — что хлеб, что табак, — у них был жизненный опыт. И как-то так получалось, в первых же боях на одного раненого из пожилых было по пять — семь молодых солдат — хорошо, если не убитых. Больше гибло молодых по нелепым случаям: подрывались на своих гранатах. Один бросил — не упал, второй-третий еще смотрели, как далеко, — все забыли: осколки летят и к себе, осколку, как и гранате, все равно, свой, чужой. Ленились рыть окоп в полный профиль... Собирались кучей под обстрелом, бежали под бомбежкой... Смерть не прощала ничего.
Были и совсем нелепые случаи. В обороне, не помню, за каким населенным пунктом, на неделю остались без табаку. Искурили все запасы, вытряхнули-вывернули все карманы, подбирали брошенные цигарки, толкли, мешали с травой. Кто-то пробовал курить кисет — не пошло. Слишком вонюч тряпочный дым. Искурили цибик чаю — кто-то сказал, заменяет табак. Оборона полка была на выступе, немцы справа, немцы слева, позади
— сгорелое поле подсолнухов, выжженное огнем «катюш». В светлое время через поле стелют косым фланговым огнем, рвутся мины. Стреляют и ночью, но реже, ночью нам и подбрасывают продовольствие и боеприпасы. А табачку все нет. Курильщики решили послать за табаком в деревню, которую
215
мы прошли, осталась километрах в трех. Но и до деревни все равно через поле. Черно-серое, жуткое, откуда тянуло тленом сгоревшей земли и ходили сажные вихорьки. Пошел за табаком ночью парень из пополнения, лихой, хулиганистый, круглоглазый. Помню его руки в синих наколках, помню фамилию — Канюков. В роте поговаривали, Канюков из бывших заключенных, чуть ли не из воров. Держался он независимо, нагловато. В первый же день полез ко мне, ночью, прямо в землянке. Пришлось смазать по наглой роже — выхода не было. Сунулся днем — и с тем же успехом. Пригрозил «не забыть». Но я и сейчас вспоминаю, боюсь: не из-за меня ли решил доказать Канюков свою лихость. Ушел он ночью, почти самовольно. Старшина Пехтерев сказал только: «Ничего не знаю, ничего не видел!» Понимал, Канюков и так бы ушел. Ни ночью, ни утром он не вернулся.
— По бабам рванул, — обсуждали его новые друзья-казаки Агапов и Федькин.
— Ну, точно.. Энтот не откажется! Хват.
— Хрен с им, подождем, табаку бы принес.
— Ух, курить хочется, печенки выворачивает.. Как бы вот пить все время..
— Этим бы придуркам, хозвзводовцам, у... Х-лопцы! Славяне!! Не придет он. — Пулеметчик Глазастый, осторожно и долго приглядывавшийся
полю, сполз с бруствера.
— Чего-о? Почему!!
— Не придет. Вон он. Лежит.. Глядите сами! Я-то далеко вроде вижу...
Да и фамиль моя.
— Не высовываться! Не высовываться! Мать вашу! — хрипел Пехтерев.
— Да не-ет.. Кочка это..
— Сам кочка.. Я дальнозоркий. Лежит.
Достали откуда-то, сбегали, бинокль. Солдат лежал на поле метрах в семистах от линии окопов. В бинокль было видно светлую голову —
216
Канюков и каску не надел, рядом набитый чем-то вещевой мешок. Конечно, табак.
— Эх, Канюков, Канюков! Дорого встал тебе этот табак. Куда полез, дура. Как это..
— Когда его? Ночью, что ли?
— Ночью не могли. Ночью вряд ли.
— Не все равно? Лежит.
— Может, раненый?
Молчали, высматривали.
— Нет, ребята, — сказал опять тот же Глазастый. — Кабы раненый был, хоть бы малость ворохался. Мертво лежит. На снайпера напоролся.
Кто-то припомнил, слышал на рассвете одинокий выстрел.
Скорее всего Канюков запоздал. Не рассчитал, что на поле рассвет наступает раньше, видно яснее, а на черном был виден с первыми проблесками зари. Шел, наверное, в рост или бежал, кому охота ползти по пеплу и саже.
— Э-эх, Витька, Витька! — Агапов и Федькин, что прибыли вместе с Канюковым, о чем-то совещались. Сперва обсуждали вполголоса, потом оба вдруг перелезли край окопа, поползли.
— Куда-а? Назад! Назад!! — орал, обнаружив их, старшина Пехтерев. Но они уже ползли далеко, быстро, неловко вихляясь, как ползают
неумелые. И тотчас почти щелкнули выстрелы: тах... тах... Агапов — он был впереди — уткнулся в землю, ноги его тянулись, будто устал, делал гимнастику. Федькин же зачем-то вскочил, кинулся обратно. И снова это короткое «тах!» бросило, воткнуло его в землю у самого бруствера.
Старшина Пехтерев сидел, обхватив пилотку руками.
Ночью принесли и Канюкова, и Агапова. Федькина втащили в траншею сразу. Он был ранен через позвоночник в живот и умер в траншее.
Ночью же привезли нам табак. В вещмешке Канюкова оказалась совсем не махорка, был набит сырыми кукурузными початками.
217
Кукуруза мне памятна еще и тем, как двое молодых солдат полезли за ней на поле и напоролись на прыгающие «шпрингмины», — оба они погибли.
С молодыми были и комические истории. Один солдат, пробавляясь возле кухни, уронил в самодельную трубу топки чуть ли не противотанковую или обычную гранату. С воплем кинулся бежать. Кричал: «Гра-на-та! В кухне! Взорвет!!» Все кругом мгновенно залегли. Ждали взрыва. Взрыва не было. Из печи валил мирный сизо-белый дым. Лежали долго. Взрыва не было.
— Точно уронил? — лежа кричал лейтенант.
— Точно. В трубу..
— С запалом?
— Нет. Запал у меня.
— Чтоб тебя... — и так далее.
Без запала черт с ней, с гранатой. Тол выгорит — и все.
За Канюкова и тех ребят-казаков старшину Пехтерева хотели отправить в штрафную. Спасло только общее показание: солдаты ушли самовольно. Вот оно: «Не видел, не слышал». Хитер оказался старшина.
А вечером другого дня к нам прибыл знаменитый на весь полк, на дивизию снайпер Кремнев. Я увидела его, когда вернулась к ужину в землянку, уж простите, проверяла солдат на вшивость! Надоедная и противная обязанность — да что делать? Кремнев сидел перед котелком, неторопливо хлебал суп. Поразило меня, что сержант был совсем не грозного вида, среднего роста, с круглым, парнишечьего склада лицом и каким-то странным, неподвижным взглядом, которым он смотрел в котелок. Присев неподалеку со своим котелком, я присмотрелась к снайперу и поняла наконец, что он — одноглазый! Живой глаз у него был серый, внимательный и добрый, вставной же, голубой-голубой, поглядывал как бы в какую-то дальнюю даль, был беспощадно жесткий и — веселый.