Выбрать главу

— Старшина медслужбы Одинцова прибыла по вашему приказанию,

— четко оттарабанила с порога.

Начальница велела мне сесть. Стала расспрашивать, кто я и откуда. Где служила. Потом спросила, сколько мне лет.

— Двадцать один. Не исполнилось еще.

— Двадцать один.. Девочка, и ты уже так навоевалась? — мягко сказала начальница, разглядывая меня. У нее было морщинистое лицо вековухи или домохозяйки-вдовы.

В конце концов она предложила мне остаться в госпитале палатной сестрой. Ждала, должно быть, радости, полной готовности остаться и очень удивилась, когда я напрямик отказалась, объявила, что поеду на фронт, в полк. Такой решительный отказ озадачил женщину, на лице ее на секунду мелькнула тревога, даже растерянность. Как же так? И я поняла: за меня кто-то просил, ходатайствовал, заранее решив, что я останусь и буду благодарна. Очень благодарна. Непонимающее лицо начальницы сделалось привычно служебным, она сухо отпустила меня, предложив напоследок еще подумать. Мария Семеновна была из женщин, не терпящих возражений, что при ее должности, звании и, может быть, жизни лишь подкрепляло врожденный характер. О строгости ее ходили госпитальные легенды: отправила на фронт заворовавшегося повара, лично проверяла закладку в котлы, персонал тянулся перед ней в струнку, замполит не имел своего слова, благоволила

263

она, по словам Вали, только к начфину да еще к Виктору Павловичу, в хозяйстве которого по всем документам и ревизиям был образцовый порядок.

Лишь возвращаясь в свою палату, я поняла, откуда свалилась неожиданная милость. Валя стояла у окна с радостным выражением, сияющими глазами.

— Оставляют?! — Она даже не спросила, как и что.

— Оставляют.. — устало ответила я. — Только я.. не согласилась, потому что поеду на фронт.

С лица Вали медленно сошел румянец. Оно сделалось бело-пятнистым. Она молчала, глядела на меня, как глядят на только что сошедшего с ума, на неожиданную, непредсказуемую дуру. Может быть, я была близка к этому определению. Конец войны. Ранение. И простая логика жизни.

— ...И ты.. это.. сказала ей?

— Сказала.

Валя отвернулась к синему темному стеклу.

— Боже мой, боже мой! — запричитала она. — Боже мой, какая глупость, глупость, глупость! Я так старалась. Столько просила. Унижалась! Уни-жа-лась. У-у... — Она едва сдерживала рыдание. Мне стало не по себе. Стало горько жаль ее. Себя. И в самом деле, что я за человек! Что за дура неблагодарная, непонятная, ведь обязана ей, может быть, жизнью, спасенной ногой. Я обняла ее. Валя и вправду плакала, рыдала редкими, злыми слезами, перемежая их бормотаньем: «Что опять ты наделала! Что ты наделала! Дура! Ненормальная! Хм.. Не-нормальна-я-а..»

В декабре я выздоровела, поправилась окончательно и подала рапорт о выписке в часть. И палата смотрела на меня как на сумасшедшую. Как-то стороной узнали, что меня предполагалось оставить. Жалели. Ругали. Хвалили, как хвалят отчаянных. А Валя то дулась, то плакала, то принималась обнимать и уговаривать. Я ждала только одного — писем оттуда, с Первого Белорусского фронта, из гвардейской зенитной дивизии.

264

Полевая почта 73176. Ждала. А писем не было. Не было и резолюции на моем рапорте. Марии Семеновне я, видимо, понравилась.

Перед Новым годом Валя пригласила меня встретить праздник у Виктора Павловича.

— По-че-му? — страшно удивилась я. — У Виктора Павловича?

Валя молчала, краснела, потом зло, по-школьному ответила одним словом:

— ПОТОМУ!

Я догадывалась, что Виктор Павлович по-прежнему благоволит Вале, по-прежнему опекает, снабжает и холит. Но как это было понять: беременная, замужняя женщина — муж на фронте — и какая-то странная, ни в какие рамки не укладывающаяся любовь, привязанность ли к пожилому, хромому, в общем, не противному, но и не красивому мужчине с выпуклыми глазами и осанкой средневекового барона. Ничего не поймешь в людях, в их чувствах. Запуталась. Живу, как видно, по другим, несвойственным большинству нормам-законам.. Или так живут они? Где правда? Кто прав? Я? Они? И чтобы не огорчать Валю, да и этого Виктора Павловича, согласилась, изобразила даже потом какое-то радостное удивление, нетерпение. О себе думала: надо быть уж совсем бесчувственной скотиной, никак не ответить на доброту, заботу, пусть через Валю, но все-таки. Виктор Павлович ведь и палату нашу баловал. Сколько доставалось нам этих его подарков, несвойственных в общем-то военной и госпитальной жизни, где раненых держали на строгой дисциплине, с этими заборами, проходной и суровыми приказами всевластной Марии Семеновны.

XXV

Иду на Новый год в гости к Виктору Павловичу. Новый год. 1945-й! Что, что принесет он мне? Может быть, это мой последний год. Может, убьют или опять ранят, искалечат. Не хочу о таком думать, а думается. Но

265

все-таки должна в этом году кончиться война, и возможно, что я уцелею, переживу ее.. Господи, хоть бы кончилась! Хоть бы кончилась.. А вдруг будет чудо: найдется отец и я выйду замуж, за Алешу.. Выйду замуж.. За Алешу и буду его жена — Стрельцова. Его стрельчиха.. Недаром он путал наши фамилии еще в тот первый наш разговор. Одинцова.. Стрельцова.. Так должно быть! Должно.. А от него уже месяцы — ничего. Ни письма, ни весточки. Правда, шло наступление.. Во время наступления, сама знаю, какие письма, какая почта? Это я утешаю себя. Нет писем от Алеши.. Нет. А я вот иду встречать Новый го д. Иду знакомыми улицами. Кузнечная, Первомайская, Луначарского... Знакомый, родной, а все-таки будто бы почужелый, отдалившийся от меня город. У высокой подковы магазина «Динамо» выхожу на улицу Ленина. Главная улица ярко освещена. Торопятся прохожие. Мягкая предновогодняя ночь. Луна и снежок. Голубые крупные плоские хлопья. К Новому году и природа как будто принаряжается: снежинки, елки, месяц, цветное небо, влажный ветер, пахнет жизнью и счастьем. Дико вспомнить: в такую ночь где-то грохочет война. На немецких открытках как часто я видела такую рождественскую ночь. Елки. Домики в снегах. Веселые будочники у железной дороги. И немецкий Дед Мороз, такой похожий на русского, добрый, смешной. Открытки оказывались в блиндажах, валялись возле убитых. И думалось: как так — вот вмерзший в снег, окоченелый до безличия бывший человек теперь уже как мерзлая земля. И эта цветная весточка.. Война и тут не дает спокойно жить, подсовывает свои картины. Иду мимо длинного желтоватого корпуса издательства «Уральский рабочий». В открытые форточки полуэтажа запах краски, щелканье типографских машин. Сколько раз проходила я здесь с отцом и с матерью. Бывало, помнится, и за ручку. Маленькая девочка. Лепилась к окнам, тянулась смотреть, как крутятся огромные рулоны, бежит бумажная полоса-дорога, машина отбрасывает свежие листы. Пахнет краской, новой газетой... Когда это было? И было ли? Было ли. Кино «МЮД» с блистающими на эстраде саксофонами, тромбонами музыкантов, с

266

певичками, поющими перед толпой, ждущей в фойе. Магазин «Рыба», где тычутся острыми носами в мутное стекло живые стерляди. Гастроном на углу Ленина и Толмачева — выпуклые пирамиды банок с красными глян-цевыми крабами, повторяется непонятное слово: «Снатка», «Снатка», «Снатка». Один раз пробовала эту «Снатку». Купила мать. Крабы пресно-сладко-соленые и будто с морской водой сластили на вкус. А стены из голубых банок! Сгущенное молоко! Штабеля шпрот. Стеклянные бочонки с красной, рубиновой икрой. Поленницы черно-коричневых колбас в инее желтой сухой соли. Металлические грудастые кассы. И машина-автомат, что кроит аккуратными пластами ветчину, пахучую, вкуснее не бывает, колбасу. Подумать только! Была ветчинно-рублена я колбаса! Ее часто покупал отец, а мама любила хорошие конфеты. «Мишка на Севере». Большие, благородные как бы конфеты, с белым медведем на льдине. Что это я так размечталась, развспоминалась! Есть хочу, наверное. Теперь, после выздоровления, все время хочу есть. Да и гастроном, вот он, на углу, теперь обычный карточный магазин, пустые витрины. Заходи не заходи. Война. И не сон ли это — вся прошлая довоенная жизнь? Как часто тревожит такая мысль. Было ли? Была ли даже эта вот улица, некогда вся во флагах, в цветах, в портретах. С улыбающимся Сталиным с девочкой на руках. С песнями братьев Покрасс. «Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля. Просыпается с рассветом вся советская земля!» — это поет мне моя память, мое детство, моя ничем не омраченная юность. Шла вот тут, стояла с папой у почтамта, на гранитных ступенях, бело-рыженькая, лохматая девочка, тянулась на носки — мала ростом. Росту мне вечно не хватало. Глядела на плывущее половодье знамен. Сияли мои детские глаза.