— в каждом прохожем взгляде. — Героиня!» Однако что стоять — ничего не выстоишь. Роддом за спиной, и, спустившись с крыльца, я еще оглядываюсь на прощанье: безотрадное строение, окнами под крышу — не хватило кирпича, — после освобождения оно уж не кажется постылым. Мартовское солнце золотит его, синит стекла. За стеклами бледные лица женщин. Кто машет? Не разберу. Кажется, Кошкина. Неужели встала? Перед моим уходом она разболелась, сильно температурила, не могла подняться. С меня взяла слово, что приеду. Давала адрес, поезд. И я обещала, чтоб не обидеть: приеду, приеду, приеду, пока устроюсь у родни. Не Кошкиной врала, себе...
334
Машу на прощанье, стряхиваю слезы, вот и ворота, ноги как-то плохо слу-шаются, плохо ступают, скользят, отвыкла от улицы, от дороги, от снега, пробыла в госпиталях и здесь чуть не год. Не чаяла уж вырваться. За неделю до выписки разрешали гулять с сыном по двору и пустырю. От свежести кружилась голова, покруживает и сейчас, но я твержу — справлюсь, беру себя в руки. В душе же прячется страх. Лишь бы не брякнуться.. Лишь бы не в припадок. Вслух бормочу: «Нет! Справлюсь. Нет! Все будет хорошо.. Справлюсь.. Иди! Иди..» Куда? Приостановившись, соображаю, что иду, оказывается, к трамваю. Будто он должен куда-то меня привезти, как-то спасти. Иду. А легкая тяжесть на руках так быстро тяжелеет. Уже ноют руки и плечи, болит в животе. Иду. Ничего.. Все будет хорошо.. Приданое для сына мне подарили, есть, видимо, какие-то деньги на такой случай, для таких вот, как я. А может быть, и того хуже, собрали врачи, сестры, санитарки. Стыдно было брать, но взяла — нет выхода. У меня, правда, есть деньги, немного — накопились старшинские рубли. Но что они сейчас, их всех не хватит купить на рынке пальто, платье, все, что полагается женщине. Пока это меня, в общем, не заботит. Годы ходила, ползала в бушлате, в шинели, в мужских ватных брюках — прохожу и еще, годы не снимала сапоги — еще послужат. Главное — крышу над головой. Крышу и работу. Работу, конечно, найду, ее — пожалуйста, а мне ведь надо, чтоб вместе с ребен ком. На кого я его оставлю? Где? С кем?
Сажусь в первый подошедший трамвай. Еду. Куда? Не знаю. Уступают место. В глазах кондукторши читаю презрение. Или это мнительность? Еду. Мелькают с детства знакомые улицы, дома, перекрестки, магазины. Мой город. А словно бы уж и не мой, не принадлежащий мне, как было всегда. Я отделена от города своей судьбой, своим поступком, — поймите меня, как я хотела уйти наконец из больничных стен! — своей вот этой дуростью— еду не знаю куда. Мысль: «Домой! Домой хочу. До-мой! Вот приду — и пускай убираются! Да что, в самом деле! Я ведь жила тут! Пусть отдают хоть ком-нату!» И другая мысль: «Не пустят! На порог не пустят. Квартира давно за
335
ними. Документы.. Надо судиться, ругаться, лезть силой. А потом как? Тетке и дяде я век не нужна. Дядя, может, и не откажет на время.. Нет-нет.. Ни за что. Это мне-то проситься, как нищенке? Христа ради? Дядя у меня верующий. В каждой комнате в углу золотые образа.. Проситься мне? Весталке?» Вспомнила школьное и Валино прозвище... К Вале? Опять к Вале? Вот такой-то героиней? Да и не хватит ли ей меня опекать? И расстались холодно. Кажется, она обиделась всерьез тогда, у Виктора Павловича. Неужели она с ним? Или? Нет, конечно, она давно родила, уехала к мужу... К Кошкиной? Добро бы еще вместе выписались. Кошкина осталась в роддоме. Да я бы и все равно не поехала. Кто я ей? И зачем? Как встретят-поймут ее родные? Ну, добрая баба, добрая душа. Да мало ли что говорят, когда лежат рядом на соседних койках. Здесь поневоле все подруги... Пустеет вагон. Заворачивается на трамвайном кольце. Ловлю укоряющий взгляд кондукторши. Надо снова брать билет. Но я сижу, не трогаюсь с места. И баба словно понимает: бездомная, бог с тобой, сиди... Трамвай завез меня на какую-то незнакомую окраину, рожденную войной. Называется Эльмаш. Кондукторша объявила. Все здесь незнакомо, неуютно. Дома на скорую руку. Бараки. Новостройки. И заводы, заводы, заводы. Заборы с колючкой. Будки-проходные. Копченые корпуса. Новые из шлакоблоков, новые, успевшие состариться. Чернота труб, и снова заборы без конца. Здесь даже яркое мартовское небо выглядит растерянно-несчастным, подавлено скукой людской необходимости. Здесь еще сильно дыхание войны. Еду обратно. В вагон вваливаются мазаные телогрейки, шапки, валенки. Пахнет металлом, окалиной, нефтью, соляркой, войной. Еду обратно. Еду в никуда. Сын мой возится, хнычет. Надо перепеленать. Где? И спасенье приходит. Вокзал! Вот куда можно.
Вокзал. И он будто все еще живет войной. В грязном сквере на площади цветным вороньем бродят цыганки. Непонятное племя. Пристают к солдатам, к демобилизованным, гадают. Инвалиды хромают, закидывая плечо с костылем. Тут же торгуют, кто чем. Махорка стаканами, хлеб
336
кусками, папиросы, карточки. Без интереса взглядывают. Ишь, фронтовая...
Такие, как я, не входят в число покупателей. У меня и карточек-то на хлеб нет. Чтоб получить карточку, надо быть прописанной, где-то жить и работать. Безнадежность все более овладевает мной. Но я держусь. Что мне делать? Что делать? Лучше не задавать себе этот вопрос. Особенно здесь, у вокзала, где кипят чужие судьбы и все заняты своей, у каждого свой путь. «Зайду в вокзал, посижу на лавке». Устали руки, и надо перепеленать, покормить. Что же я наделала, дура, почему ничего не придумала, почему ушла, будто у меня есть к кому? Ушла гордая. Я не могу просит ь. Не умею. Ну, понимаете? Не умею... Хожу мимо скамеек. Все переполнено. Гам. Вокзальный крик. Плач младенцев. В спертом воздухе вешай топор — не упадет. Негде присесть. Хоть бы на краешек притулиться. Вижу наконец — сидит здоровенная тетка, жует горбушку, рядом узлы, чемоданы, сумка. Подхожу. Зло смотрит, наворачивает хлеб.
— Место дайте.. Продолжает жевать.
Мне уж теперь не до вежливости.
— Убери-ка узел, — говорю. — Посидеть дай!
— Посядеть.. — по-вятски, нехотя снимает узел на пол. Глаз, покривленный щекой, косит: «Ишь, нагуляла!»
Теперь мне под такими взглядами жить.
Сажусь — как валюсь. Нет сил. Сесть мне сейчас главное. Грудь ноет от молока. Надо кормить. Как? Кругом народ, мужики, парни, солдаты. Дите потихоньку уже покрикивает. А.. Расстегиваю шинель, гимнастерку, больничная рубаха смокла. А-а.. Чувствую, как на грудь мухами липнут взгляды. Отворачиваюсь сколько могу. Кормлю.
На вокзале просидела до вечера. Ничего-ничегошеньки не могла придумать. Перебирала в памяти разные казенные присутствия. Куда пойти?
военкомат? В милицию? В горсовет? Вот так вот, скажут, и воевала. Может, не скажут, но посмотрят, подумают уж точно. А мне это одно и то
337
же. Ну, посетуют, ну, может быть, как-нибудь устроят.
Вот это сейчас я пишу, и все -все видится по-другому, не безнадежно, не так, как тогда. Иной возраст, иная жизнь, иное отношение к людям и к воевавшим, да и пройдены будто все круги жизни — ничто не страшно. А тогда... Тогда долило, ломило отчаяние. Куда деться? Как быть?