Выбрать главу

Забор ставлен до войны, тогда и крашен. Был зеленый, теперь грязно-серый. Дыра к путям залоснена спецовками. Сейчас я сунусь туда... В дыре появляется толстенная женская нога в распоротом валенке, задирается юбка над ужасающей в желтизну-розовой синепрожилой ляжкой, потом всю пробоину занимает бабий бок в телогрейке, с хрустом протискивающийся, наконец, голова в сбитом, в неясную клетку платке. Улыбчивое, с оттенком вины и страдания лицо в полтора нормальных размера, и наконец вся женщина вытаскивает из дыры вторую, неподатливо засевшую часть.

— Тьфу ты.. Завязла, однако.. Как кабан. Сало-то проклятое растет. Без мужика живу — гонять некому. Здорово, мать! С праздником тебя! А ты это чо? Белехонька.. Не ревешь ли, а? Не надо, мать! Не надо.. Ну, бросил, и хрен с ним. Проживешь. Дите вырастишь. Одна, чо ли, ты такая? Куда это ты? — будто угадывая мое намерение. — Не-е.. Завертай-ко! Чо ты? Чо ты?! Дай дитятку-то понянчу, поднесу. Чо ты, Христос с тобой! Аи, какой славный мальчушка-то у тебя. Ишь, улыбается. Давно маленького не держала. А так бы еще родила, походила. У меня робята уж большие, мать, трое.. Все без отца растут. Убили, мать.. Убили. В самом начале погиб мой Сашенька. И у тебя, вижу, тоже нету? О-о-ох.. Без мужика шестой год живу! Все сама. Все сама... Ну, чо сделаешь? Война. Не мы одне так. Слава богу, кончилась.

349

Кончилась, проклятая. Конца не видать было. Оживем как-нибудь. Да не тужи, девка. Ты запомни: никогда из жизни эту... трогедию-то, делать не надо. Жизнь дана — и живи. Жизнь — подарок, может. Вот и живи, терпи-майся, а держись. Глядишь — легше станет. Обязательно все пройдет. Вот хошь, дак пойдем счас ко мне? Вон барак-от, близко. Седьмая комната. Приходи. Вместе и поплачемся. Вместе и легше станет. У меня чай есть, фамильный, настоящий! Заварим, попьем. Бражки найду. Айда? А худые мысли брось. Живи, мать, все наладится. Ты еще и молода-пригожа. Мужа найдешь, расцветешь. Приходи. Вон за тем вон бараком. Я сама-то в депо, в столовой работаю. Посудницей. Марья зовут. Приходи?

Ангел-хранитель в мазутном ватнике. Глядела, как она, качаясь по-медвежьи в своих подшитых, поротых валенках, ушагивает. Страшно смотреть, до чего неуклюжа, неповоротлива. А еще остановилась, повернулась, помахала: «Заходи!» — указала куда.

Больше я не с мотрела в сторону серо-голубого, сосущего душу лаза в заборе. Тихо шла обратно. Звенело в ушах. Носом тянула мартовскую свежесть талого полдня. И будто подобрели тополя в предожидающем, сулящем тепло и лето солнце, синий свес снега на крыше барака лучил капли, вспыхивали, падали с ледяного конца сосулек, и будто в такт им прыгала на обласканном солнцем суку бойкая птичка, чисто выговаривала: «Цвень-цвень-цвень..» Убрала простынку с лица сына, греющий луч пал на неспящие голубые глазки. Они сощурились, носишко втянул вольную волю марта и тоже сморщился, рождая беззубую улыбку счастливого младеченского страдания. И, обернувшись, почти с ужасом глядела я на холодно ждущий в синей тени лаз-проем. Мороз дурноты и рассвобожденности все же настиг меня, тряхнул так, что едва не упала, едва не выронила ребенка, но устояла, укрепилась, тихо пошла к бараку.

Зина явилась поздно и не одна, с подругами. От всех пахло водкой, их голоса в коридоре напомнили мне галочью перекличку, они подходили к этой жизни, они словно родились здесь. Подруг было две. Розово-сдобная

350

бабеха с желтыми густыми волосами, в железнодорожной шинели, в цветном платочке и тощенькая, бледноватая девчушка-поганка в черной шинельке — показалась мне еще ученицей ФЗО или ремесленницей. Была она в мужской, парнишечьей ли ушанке. На самом деле тоже железнодорожница.

— Девки! Раздевайся! Это — своя в доску! Мы с ней воевали. Счас пить будем... Эх, и-и гу-лять будем! Праздник сегодня. Чей? Наш. Лидуха? Мурочка.. А? Мура? Родная. Правильно говорю? Праздник! — Лобаева выставила из шинели бутылку, заткнутую газетной пробкой. — Спирт!

Круглая вывалила из кирзовой сумки на стол банку тушенки, мятые вареные яйца, буханку хлеба, луковицы, пиленый сахар — все кучей. Без шинели она оказалась еще более фигуристой, гладкой, платье ладно сидело на бедрах, талия была узкой, кисти рук тоже, но далее голые до плеч опять были крупны и круглы, просвечивали сквозь нежную кожу сиреневой рябью. Красивая женщина, но портили ее лицо, чересчур круглощекое, короткий нос кукишем и несообразно вдавленные губки, крохотные для такого лица. Глаза тоже не ах, плыло в них дождевого цвета небо поздней осени, то ли несостоявшейся прошлой весны. Глаза эти внимательно, не без интереса подержались на мне, оценив, ушли в сторону. Напомнили мне фронтовую сестру-распустеху, безотказную Настю, впрочем, может, я и ошиблась. Подруги Лобаевой вызывали предубеждение. Оттеснив меня к кровати, круглая стала направлять стол, открыла тушенку, ловко действуя обычным ножом; видно было — здесь она как дома, а на Зину даже покрикивала, посылала на кухню. Стол был накрыт быстро, хлеб нарезан, щербленые тарелки на местах, граненые стаканы — тоже. Не желая мешать, я отошла в сторону, разглядывала теперь тощенькую подругу. Без шинели, без шапки-ушанки она оказалась гораздо старше, едва ли не самая старшая из нас. Показалось, что ей уже далеко за тридцать, чуть не сорок. Остро-бледное личико ее словно таило какую-то загадку или обиду, и мне было не под силу его разгадать. Только впоследствии я стала понимать такие лица, поняла и ее,

— оно было очень и очень порочной сути, болезненной извращенности, кото-

351

рая пряталась, маскировалась под бледность и тишину, а встречается редко, лишь у особенных женщин, которых и женщинами никак не назовешь, а девушками тем более. Звали подруг: толстую — Аня, тощенькую — Леля. И были они, в общем, вполне по Лобаевой, иных у Зины просто не могло быть,

— знала это еще по госпиталю.

Лобаева появилась с чайником в руке. Еще более захмелевшая. У порога вытанцовывала:

— Девки?! За стол! Пьем! Сегодня наш день? Или не наш? Наш. Хоть день, да наш! И ночь наша! Ха-ха. Анька! Лелька! На койку садитесь. Ха.. Стуль-ев.. Ма.. Ма-ло. Счас я. — Она уже толкала стол к кровати. — А ты, Мура, и я — на стульях. Ты — гостья. А я.. Хозяйка.. Ну, девки! За дружбу и любовь. — Зина обводила всех плывучим, плачущим взглядом смеющейся овцы. — Чтобы елось и.. пилось, чтоб хотелось и.. моглось. Х-хах-ха-а.

— Дура! Не матерись, — одергивала Анюта.

Пили они лихо. Привычно. Я сидела, не прикасаясь к стакану. Дурной запах спирта воротил душу. Я его всегда не терпела.

— А ты чи-во? Ты ж фронтовичка? — обратила ко мне круглый взгляд Анюта.

— Не хочу. Не могу.. Спирт.

— Па-ду-маешь, — сказала Леля. — Смотри. Вот так он пьется. — Хокнув, влила в себя с полстакана, отпила из кружки, облизнулась острым змеиным языком. — Видела? Х-хе..

— Ты ее, Лелька, не учи! Не порти!

— Х-хе...

— Лидуха, ты по маленькой. Сколько сможешь. Ну, давай, за тебя!.. За нашу с тобой дружбу.. Мурочка, капельку..

Подруги глядели с ревнивым презрением. Под этим их взглядом пришлось выпить. Я тошно захмелела, но знала, что ни за какие посулы не выпью больше, лучше выплесну под стол. Компания эта мне была противна,