Выбрать главу

я решила казаться более опьянелой, чем была: улыбалась, разглядывая

352

подружек.

— Лидка? Они тебе понравятся. Они — ничо. Стервы, но ничо.. Душевные! — говорила Лобаева. — Вот увидишь — понравятся.. А ты, Лелька, у меня смотри. Это моя лучшая подруга. Мы вместе с ней.. Всю войну.. По.. Поняла? И все. Ты, телка, наливай! За нас! За баб!

Бутылка опустела, и хотя мы еще пили чай и даже нашлись конфеты, подруги и Зина все переглядывались рассолоделыми взглядами, чувствовалось, что им что-то надо еще. То ли мало выпили, то ли другая какая причина. Анюта и Леля перемигивались. Лобаева после чая несколько отрезвела, сидела непривычно молчаливая, надутая и задумчивая. Анюта заявила в конце концов, что пора идти добавлять к ней. Леля улыбалась тонкой ухмылкой. И Лобаева в конце концов кивнула, встала и сразу пошла надевать шинель. Они ушли дружно, так же, как явились, в коридоре опять о чем-то спорили. Меня они, конечно, не звали, да я бы и не пошла, куда от ребенка и, главное, зачем.

— К любовникам идем! — хохотала в коридоре зычная Анюта. Хлопнула дверь.

Я легла. От спирта мутило. Заглохла голова. Звенело в ушах. Барак все праздновал, не унимался. Где-то плясали, ухали, наяривали на гармошке. За стеной рыдал тонкий женский голос: «Ой, чо же я теперь...», в коридоре шум, голоса, смех. Опять чей-то плач — муж гнал жену, не то дрались. «И это жизнь? — думала я. — Разве такое представлялось, когда мечтала: вот кончится война. И я вернусь к обычной мирной...» А думала, если вернусь в нее, — это и будет сплошное счастье.

Сплошное счастье...

Или же барачная пошлая, пьяная дурь вовсе не жизнь, а только жалкое подобие ее? Все-таки подобие, решила, растворяясь во сне. По-до..

Сон. Здесь жизнь бывает столь прекрасной или жуткой, что, пробуждаясь, на неуловимое мгновение удерживаешь или ощущение совершенного неомраченно полного счастья, или столь же ясное отчаяние и

353

страх и вздыхаешь: «Слава богу. Сон. Это во сне». Я помню свои сны, впоследствии даже записывала иные, пока помнила. А в этом сне сначала были паровозы, их свистки и гул, а потом я погрузилась глубже, полетела дальше, в тихое святое забытье, в далекую и знакомую мне страну (я уже бывала там), страну под легким и чистым светлым небом. Я была там не одна, со всех сторон окружали меня люди с добрыми, улыбчивыми лицами, ясными взглядами. Были женщины и девушки в белых батистовых кофточках и почему-то с пионерскими галстуками. Девушки, женщины улыбались, тянулись ко мне, с чем-то как будто меня поздравляли, и я чувствовала — все это родные, близкие мне, ближе, чем были бы сестры, чем братья, и я готова была плакать от счастья, отдавать им свою улыбку, любовь, все-все, что у меня было и могло быть для людей. Где-то далеко гремела музыка, где-то за горизонтом, ощущала я, пряталась гроза. Но здесь, где была я, в этом утреннем царстве, в толпе любящих меня и дарящих мне свои улыбки, я не думала ни о чем грозящем. Что могло грозить мне в стране счастливых, понимающих, что жить надо только друг для друга. Друг для друга! Такую страну я видела даже наяву, в детских днях, на майских демонстрациях, когда все пело во мне, искрилось в душе, переполнялось любовью к людям, вот к этим, идущим, и весь мир казался тогда неудержимо движущимся к счастью. К свету и счастью. Плач ребенка, точно крик петуха, раздался вдруг. Плач был громкий, захлебывающийся, и я видела, как он содрогнул толпу, как обернулись туда, откуда он доносился. Ветер промчал над колоннами, взвил галстуки и волосы девушек, и все кинулись к тому плачу и громкому стуку. Стучали военные барабаны. Барабаны войны...

Проснулась. Кричал мой мальчик. В дверь колотили. Вернулась Зина. Было еще темно. В окно сочило чернильным рассветом. Лицо Лобаевой желто, чернело подглазными синяками, усталость сделала его почти неузнаваемым. Яркая косметика стерта, размазана.

— Что с тобой? Совсем не спала? — чтобы хоть что-то спросить, сказала я, всматриваясь в нее. — Разве можно так.. Себя.. Зина?

354

Отмахнувшись, стаскивая платье через голову, тихо матерясь, она дышала спиртом, табачным куревом. Швырнула платье. Кривилась. Подтягивала чулки. Потом сразу начала одевать свою милицейскую форму.

— Где это ты?

— А.. — снова отмахнулась она. Такой откровенно измочаленной я ее даже представить не могла. Одевшись, она подошла к маленькому с желтой трещиной зеркалу и, пытаясь увидеть в нем себя всю, приподнялась, полуповорачиваясь на носках, поправляя волосы, тихо ойкнула.

— Что ты?

— Да так.. Болит. Кое-где.. Ох, поддали сегодня. Тут у одной, в пожарке служит. — Лобаева причмокнула. Глаза сузились. Губы кривились. Красивые, удивительные губы. — Эх, Мурочка... Надо бы тебе устроиться не

меня. Не приживешься ты со мной. Знаю. Чувствую. Не вздумай только так понять, что гоню. Живи хоть все время. Не об этом я. Я -то ведь — конченая. Все прошла... До краю докатилась.. Мне себя не жалко. Нет. Чего жалеть? Сама.. Сама.. Все хотелось слаще сахару пробовать.. А-а.. Я даже так сделаю. Сегодня схожу пропишу тебя здесь, у себя. Чтоб карточки выдали тебе, ну и все такое. Там у меня свои девки, в паспортном, и с начальником у меня тоже вась-вась! А там надо будет тебе выбираться, Мура, из этой ямы..

— Зачем ты меня какой-то Мурой зовешь?

— Да так, прости. Кошечка у меня такая была. А ты — девочка, вот и счас даже будто. Девочка. Я поняла это и раньше понимала. Сперва, на вокзале, когда тебя с ребенком увидела, обрадовалась — и ты такая же.. Обрадовалась. Все, мол, мы одни, один путь-дорога. Меня мужики, меня жизнь испортила. Вот бараки эти, общаги... Да и сама. Сама я — сука. И подруги мои... Еще законнее.. Берегись их, особенно Лельки. Та-кая помойка..

Лобаева встала, прошла по комнате, стуча сапогами.

— Я уж та к и буду. Привыкла... Такая моя судьба. А ты, Мурочка, выкарабкивайся. Думай, как. Может, чем помочь могу — скажи, не

355

стесняйся. Я тебе всегда подмога. Что мы, зря на фронте вместе горели? Такое не забывают. Ты пошвыркай тут чего-нибудь. Молоко, кажется, есть. Хлеб выкупи, карточка в столе. Ешь. Я сегодня, может, не приду. Не жди. Да не пугайся ничего. Пока, в общем, пошла я.

Зина устроила мне прописку. Карточки на меня и на сына. Но я и без ее откровений понимала — надо уходить, искать место, свое место... Работу. При мне Зина словно стеснялась водить своих подруг, зато часто сама исчезала на ночь, на две, приходила всегда похмельная. В кровати лезла ко мне с поцелуями, обнимала, от нее пахло перегаром, табаком и потом. Вся она была какая-то захватанная, и я не знала, как быть, отталкивала человека, который делился со мной последним, пригрел, устроил, сделал все, чтобы я имела угол, крышу над головой. Уйти? Но куда? Вопрос мучил каторжной озабоченностью. Ничего не придумывалось.

С утра, накормив сына, запеленав его в простынки и одеяльце, я, как на службу, уходила в город. Искала место с квартирой, работу, где могла бы одновременно и жить. Но такого никак не находилось. С жильем везде было худо. В больницах такие, как я, если и требовались, то без ребенка, общежитием обеспечивали, а куда дену сына? В других местах, скажем, в яслях, можно бы и с сыном, но негде жить. Заколдованный круг. Зина советовала идти в исполком, в райком партии. Но я упрямо отказывалась, не хотела хоть кого-нибудь просить. Искала сама и возвращалась измученная, с отваливающимися от тяжести руками, чтобы наутро начать все сначала.