Выбрать главу

— Бонжур, мэтр!

Больной ответил:

— Бонжур, хозяин!

— Ну-ка покажи свою мазню… Что ты там успел нацарапать с тех пор, как я здесь не бывал?

Больной ответил робким и тихим голосом, как будто доносящимся из могилы:

— Несколько новых пейзажей, хозяин… И два-три натюрморта…

— Пейзажи!.. Натюрморты! — презрительно воскликнул вновь прибывший. — Ясное дело! Что же еще, кроме натюрмортов, может изобразить полумертвец? Ладно! Давай-ка их сюда. Поглядим! Посмотрим!

Толстяк громко сопел и беспрестанно стучал палкой по полу. Его хриплый голос срывался, мне казалось, что он задыхается, и я даже подумал, что его может хватить удар от возбуждения. Но больной, который, по-видимому, хорошо знал этого гостя, оставался спокойным.

Ученик, который мыл кисти, оставил свое занятие, подошел к стенке и, отобрав несколько холстов, поднес их к окну.

— Пожалуйте сюда, господин Бордя, — робко сказал юноша. — Поближе к свету…

Бордя ринулся к окну. И на моих глазах снова произошло чудесное превращение. Бордя взял холсты очень осторожно, я бы даже сказал с нежностью и благоговением, как берут в руки драгоценности, и стал их рассматривать. Делал он это молча и обстоятельно. И на лице его появилось выражение удивления, радости и даже откровенного восторга. Потом он снова неожиданно преобразился. И я опять услышал его брезгливый, вульгарный язык:

— Покупаю! Радуйся, мертвечина, — я беру все пять холстов! Хотя это всего лишь пачкотня, чепуховина… Но на такую мазню только ты один и способен… Беру!

Сунув руку в карман, Бордя извлек оттуда пачку скомканных кредиток и бросил их на постель больного.

— На, держи! И постарайся прожить еще немножко. Ты меня слышишь? Постарайся продержаться в живых и испачкать еще несколько холстов. Может, получится какая-нибудь хреновина вроде этой… И люди будут глазеть на нее, разинув рты, даже через сотни лет. И будут говорить: это он, тот самый… Но боярин Бордя купил их первый. Боярин Бордя первый оценил по достоинству эту мазню. Не будь боярина Борди, художник давно околел бы с голоду. Не будь боярина Борди, эти холсты попали бы на свалку. Не будь боярина Борди… Не будь боярина Борди, вся жизнь столицы не имела бы смака.

Для кого были предназначены эти разглагольствования? Для Диоклециана? А может быть, он говорил для меня, надеясь, что я запомню его слова и когда-нибудь напишу о них? Нет, он меня не знал. Впрочем, мало ли что может выйти из молодого человека, вращающегося в артистических кругах?

Больной художник, о котором Диоклециан впоследствии рассказал мне, что свои последние работы он писал, привязав кисть к дрожащей, слабой руке, вскоре умер. А теперь умер и боярин Бордя. Художника провожали на кладбище только его ученик и никому не известная женщина. Боярина Бордю будет провожать в последний путь весь артистический мир Бухареста. В том числе и Диоклециан. В том числе и я, хотя я себя и не причислял к этому миру.

Когда мы уже подходили к дому покойного, Диоклециан вдруг сказал:

— Все-таки какая свинья этот Бордя! Он мог бы хотя бы перед смертью замолвить за меня словечко, чтобы я получил заказ на роспись новой церкви в Фундуля. И он мне это даже обещал. Однако я убежден, что он ничего не сделал. Знаешь, как он умер?

— Откуда мне знать? В газетах об этом не писали.

— Да… Но еще напишут! Не беспокойся — о боярине Борде еще такое напишут! Так вот, о его смерти. Вот как это было. Он проснулся среди ночи испуганный, весь в поту: ему приснилось, что он умер… Он встал с постели, разбудил мадам Мицу и попросил у нее свечу. Мадам Мица знала его чудачества и уже давно ничему не удивлялась. Решив, что он затевает какой-то розыгрыш, она принесла ему свечу. Бордя зажег ее, перекрестился, улегся обратно в постель, глубоко вздохнул и… умер, отправился на тот свет, откуда никто еще никогда не вернулся. Никогда.

— Счастливчик! Это легкая смерть. Другие мучаются долгие месяцы. Иногда даже годы.

— После легкой жизни — легкая смерть.

— Но жизнь его, кажется, была не такой уж легкой. Я слышал, будто он даже в тюрьме сидел.

— Для Борди тюрьма все равно что пансион для отдыха.

Диоклециан грубо выругался. Он был явно расстроен.

— Какая, однако, свинья! Взял да и умер! И оставил меня на бобах! Мерзавец! Бестия!

Я спокойно слушал ругань Диоклециана. Поскольку лично мне Бордя не причинил никакого зла и я видел его один-единственный раз в жизни, у меня не было никаких оснований ругать Бордю. Не было оснований и защищать его. Но в конце концов вульгарная ругань Диоклециана стала меня раздражать. Я сказал: