— Насколько мне известно, этот Бордя был не такая уж свинья. Неужели ты думаешь, что я верю твоим словам? Я помню твои рассказы у художника. У тебя все свиньи.
На Диоклециана мои слова не произвели никакого впечатления.
— Поживешь — увидишь, — сказал он. — Да, разумеется, в свои молодые годы и боярин Бордя был умным, добродетельным и честным человеком. Когда он вернулся из Парижа с целой пачкой дипломов в кармане, многие пророчили ему блестящее будущее. Полагали, что он станет большим ученым. Другие думали, что он пробьется в министры или даже в премьер-министры… А чем все кончилось? Все его достоинства, природный ум, смекалка, талант — все пошло прахом, как будто все это унесла грязная вода нашей Дымбовицы. Ум, даже выдающийся, конечно, остался. Но он использовал его только на то, чтобы стать шантажистом и великим мошенником. Какое это вообще страшное зрелище — бухарестская жизнь. Этот город, возникший на болоте, этот ужасный город ненасытен. Он пожирает людей. Он вечно губит и пожирает людей. Проклятый! Хоть бы он их пожирал до того, как они превращаются в свиней. Так нет! Сначала он доводит их до полного свинства, а уж потом пожирает!
— Я не согласен, господин Дио…
— Ты не согласен? — На висках Диоклециана вздулись жилы. — У тебя еще молоко на губах не обсохло, и ты смеешь со мной спорить? — Он был взбешен и продолжал грубо, яростно: — Кто ты такой! Что ты знаешь о жизни?
Я с трудом успокоил его, и мы продолжали свой путь. Столица, хотя и украсилась в последние годы новыми домами и яркими витринами магазинов, в сущности, почти не изменилась. Город был таким же пестрым и неустроенным, как и во время войны, когда я попал в него впервые. Разбитые тротуары. Жалкие, неосвещенные улицы. Только на Каля Викторией и центральных бульварах горели фонари. И все же город имел свой неповторимый облик, свою прелесть. Я был влюблен в его сады и скверы, в его старинные улочки и переулки. Я надеялся, что проживу в нем всю свою жизнь, что сумею изобразить его на своих картинах, описать в своих книгах (как я уже говорил, в те годы я собирался стать не только писателем, но и живописцем).
Вдруг мы услышали выстрелы… Стреляли где-то неподалеку, в районе Дялул Спирей. Но никто из прохожих не остановился. Никого это не удивило. Жители Бухареста привыкли к стрельбе еще со времен немецкой оккупации. А после войны начались забастовки и демонстрации, которые тоже нередко кончались тем, что власти применяли оружие. Каждый раз, когда полиция и войска вмешивались в городскую жизнь и подавляли какую-нибудь забастовку, я невольно вспоминал 1907 год и кровавую расправу над восставшими крестьянами. И каждый раз меня бросало в жар. Но остальных жителей столицы такие воспоминания, по-видимому, не тревожили. Торговые люди были заняты — они обмеривали, обвешивали, норовили содрать побольше с живых или с мертвых. Аристократы и богачи развлекались. Где-то на окраине стреляют? Ну что ж, здесь, в центре, это никого не касается. Прохожие невозмутимо продолжали свой путь.
Но вот мы наконец подошли к дому Борди.
Ворота были широко распахнуты, на просторном дворе уже собралось несколько десятков человек, дожидающихся выноса тела. Лица собравшихся показались мне знакомыми. Ничего удивительного. Этих людей я ежедневно видел в кафе и в бодегах. Я встречал их и на Каля Викторией. Многих я знал по имени. Знаменитости! Это были сплошь знаменитости! Я ни с кем не раскланивался. Тогда я еще не был знаком со всеми знаменитостями. Но я уже тешил себя надеждой, что такой день наступит. И день этот наступил… Но радости он мне не принес. Он принес только грустные мысли об ушедшей молодости. А ведь казалось, что она будет длиться вечно!
Дом покойного Борди — одноэтажный барский особняк — не был чудом архитектуры. Зато внутри… Я не раз слышал о том, что дом Борди похож на музей, что он набит замечательными картинами, статуэтками, вазами, дорогими коврами и старинной мебелью. Всего этого я, конечно, никогда сам не видел. (Многого я еще тогда не видел. Пройдут годы, и я это увижу. Я увижу даже больше, чем мне бы хотелось.)
Посреди двора стоял помпезный катафалк, запряженный шестеркой лошадей в черных масках. Люди, обслуживающие катафалк, были в черных ливреях. Тут же неподалеку стояли музыканты. Они переминались с ноги на ногу и беспрестанно курили. На пороге дома я увидел уже немолодую, но все еще красивую голубоглазую женщину. По всей вероятности, это была хозяйка дома. И все же, судя по ее поведению, она не чувствовала себя здесь полной хозяйкой. Я взглянул на нее и увидел ее неловкую улыбку. Грусти на ее лице не было. Подведенные ресницы, тщательно накрашенные губы и эта улыбка достаточно ясно свидетельствовали о том, что горе ее не беспредельно.