Антоница вдруг заорал:
— Вот как! Удираешь в Париж? Ручка, чернильница, стопка бумаги, французские стишки? Какой ты молодец! А почему бы тебе не остаться? Оставайся здесь и борись против хулиганов, если у тебя есть талант. Пиши! Но не чернилами… Кровью! Сочиняй стихи не для сентиментальных барышень и проституток. Сочиняй памфлеты! Восстань против хулиганов и бандитов!
— Не желаю пачкать свое перо политикой. Я за чистое искусство. Моя поэзия чиста… Мои стихи — мечты о счастье, о любви, о ликующей, исступленной страсти. Вот послушайте…
Было похоже, что он впал в гипнотический транс. Зажмурив глаза и вскинув голову, он начал декламировать стихи, в которых шла речь о свежей утренней росе и о майской зелени, о телятах, резвящихся на лугу, о прозрачном горном воздухе и крупных звездах, горящих в высоком небе… Потом о некой босоногой девушке, которую зовут Ионица и от которой исходит запах свежего сена и спелых яблок…
Он быстро устал. Я подумал, что он, наверно, уже давно не всегда обедал, что, скорее всего, его усталость — прямое следствие самого вульгарного и самого прозаического голода.
Пока Аким отдыхал, медленно попивая крепкий кофе, заказанный для него Диоклецианом, Антоница сказал:
— Хулиганство и варварство распространяются по всему миру. И никто из нас не уйдет от своей судьбы, куда бы он ни уехал, где бы ни спрятался. Не прятаться нужно, а бороться! Вот ты, Аким, говоришь, что собираешься уехать в Париж. Запомни мои слова: хулиганы настигнут тебя и в Париже. А что касается чистого искусства… это всего лишь слова, пустые слова. На свете нет ни чистых людей, ни чистого искусства.
Антоница внезапно умолк, словно у него отнялся язык. Но даже в его молчании было что-то высокое, грозное… Мы продолжали сидеть, тесно прижавшись друг к другу, усталые, опустошенные. Мы продолжали заказывать черный кофе, ром, коньяк, все это по очереди то появлялось, то снова исчезало со стола. Вместо того чтобы поесть по-настоящему и утолить голод, мы заказывали пирожные с кремом. Среди нас были и пожилые люди, но и они вели себя безалаберно и легкомысленно, как и полагалось так называемой богеме, к которой мы все принадлежали.
Дуду Аким попросил Диоклециана заплатить за него по счету — он выпил всего лишь чашку кофе — и стал прощаться. Почему-то он счел себя обязанным извиниться и объяснить, куда он идет.
— Меня ждет Лола-Лола, моя невеста. На будущей неделе в «Круглом театре» состоится премьера пьесы «Женщины моря», в которой моя невеста получила главную роль. Она теперь репетирует с режиссером Митикэ Арапу, и мне хочется успеть на репетицию.
Как только он ушел, Скимбашу уточнил, в чем тут дело.
— Она репетирует с Митикэ Арапу!.. Чушь! Он идиот, этот Дуду. Арапу попросту живет с Лола-Лолой. Я записал это в своем дневнике еще весной. К тому же Арапу торгует Лолой. На днях я видел их в ресторане в компании одного толстого, безобразного дельца из Плоешти. Не станет этот денежный мешок угощать их обедом в дорогом ресторане просто так, за красивые глаза.
Чиолаку под аккомпанемент оркестра продолжал развлекать посетителей кафе. Музыкантам было наплевать на то, что уже перевалило за полночь. Наплевать им было и на то, что боярин Бордя умер, а на берегу Дымбовицы, менее чем в километре от кафе, все еще лежали на мостовой трупы убитых рабочих. Чиолаку играл одну из самых популярных песенок того времени. Ее пела уже другая певица — крашеная блондинка с пухлыми губами.
Сколько чувств рождала во мне эта песня! Я закрыл глаза и вошел в золотые ворота мечты… Исчезло кафе, в котором я сидел, не было больше моих собеседников. Зато я довольно ясно увидел сцены Балканской войны… Я увидел безобразный лик войны в горах Трансильвании и Молдовы. Я увидел тех двух молодых людей, которые сочинили «Белый березовый крест». Оба были в солдатской одежде, оба участвовали в войне. Один из них, ставший впоследствии моим врагом (я неоднократно полемизировал с ним в газетах, это было потом, а тогда, в кафе, я еще не знал, что так будет), после войны получил кафедру в университете. Другой, самый талантливый, сошел с ума. Грязный, опустившийся, голодный, больной, выходил он по вечерам на Каля Викторией. Он выходил на охоту — ведь даже неустроенному неудачнику все же нужны были хоть какие-нибудь деньги, чтобы оплатить свой ночлег и жалкую еду. Я часто видел, как он шагал по Каля Викторией, как развевались его сухие с проседью волосы и полы неизменного сюртучка, чрезвычайно старомодного; в лацкане этого сюртучка всегда торчала свежая красная гвоздика. Вступая в разговор со знакомыми, этот опустившийся человек, переносивший свое несчастье с каким-то смакованьем, обращался к ним на изысканном французском языке. А закончив разговор, протягивал руку…