Выбрать главу

И он еще сильнее стал толкать меня в бок и в плечо.

— Ты гордиться должен тем, что побывал на фронте, перкеле! И я тебе завидую. Понимаешь ты это? Даже я тебе завидую! Ты своими глазами видел, как финские герои били русских, перкеле! Ты видел силу наших солдат и сам давал почувствовать этим рюссям, что такое финн. Верно ведь?

Он говорил и спрашивал меня, заглядывая мне в глаза, а я не знал, что отвечать, и только смотрел молча на то, как шевелятся под черными усами его красные губы и блестит его золотой зуб.

— И ты сам, наверно, тоже переколотил их немало. Ведь я тебя знаю, перкеле! — продолжал он. — Такие люди на войне настоящие чудеса творят! Эх, жаль, что меня там не было! Я бы им показал, перкеле! За одно то, что от Пиетари пришлось отказаться, я бы давил их, как червей! Никогда не прощу им дом на Невской улице. Столько планов было у нас с отцом, а они все нарушили, перкеле. На всю жизнь это запомню и буду только ждать случая, чтобы снова все повторилось. Стереть с лица земли нужно это проклятое племя! От них все зло на свете, перкеле! Чем больше их убьешь, тем больше пользы другим. И ты хорошо делал, если не давал им спуску. Сколько ты их отправил на тот свет?

— Ни одного.

— Как? Врешь! Не может этого быть! Никогда не поверю, перкеле! Ты просто не хочешь говорить. Хочешь, чтобы тебя упрашивали. Ты такой же заносчивый, как твой покойный Вилхо. А ты не будь таким. Брось ломаться и скажи. Неужели тебе так трудно сказать? Сколько ты рюссей убил?

Я опять посмотрел на Пааво. Он уже докуривал трубочку, сидя у стены. Надо было узнать у него, что с лошадью, и потом идти скорей завтракать, чтобы не пропадало даром время. У меня живот совсем втянулся и даже дрожал, — так сильно я хотел есть после шести возов глины. Но Эльяс, кажется, не собирался кончать так скоро свой громкий разговор. Он продолжал толкать меня рукой в бок и в плечо и кричать:

— Ну, сколько ты убил рюссей? Я знаю, что не меньше десятка. Так уж богом положено, чтобы один финн убил десять рюссей, а ты и подавно мог убить. Я и то собирался уничтожить их не меньше двадцати. Но я не был там. Меня не пустили, перкеле. А ты был и дрался. Ведь пришлось тебе драться? Да?

— Пришлось…

— Ну, вот видишь! Вот видишь! А говоришь… Я так и знал, перкеле!..

Тут он еще сильнее толкнул меня в плечо и начал орать еще громче:

— Значит, все-таки дрался! Ай да Эйнари! Врукопашную или как?

— Врукопашную.

— Ай да Эйнари! Вот это здорово, перкеле! Ну и каша же там получилась из них, я представляю. Ведь ты их, наверное, давил, как клопов! Эх, меня там не было… Мы бы с тобой… Я бы их зубами грыз, перкеле! И сколько же ты их уложил?

— Нисколько. Ну ладно. Пусти с дороги. Я еще не завтракал.

— Как нисколько? Ведь ты же только что сказал, что дрался с ними врукопашную.

— Это был только один человек.

— Оди-ин? Ты дрался только с одним?

— Да. Ну, пусти.

— Только с одним? Ты бил только одного?

— Не я его, а он меня бил.

— Ка-ак! Он? Тебя?

— Да. Он меня.

— Рюсся. Тебя? Рюсся бил тебя? Финна? Один?

— Да, да.

— Да как же, перкеле…

— А вот так. Вот так. Он схватил меня сначала вот так за грудь. Потом притиснул к стене. А потом начал совать мне кулаком прямо в морду вот так, вот так!

И я показал Эльясу Похьянпяя все, о чем говорил. Он сильно вырывался, тараща на меня темно-коричневые глаза, но я не выпускал его и совал кулаком прямо ему в лицо, прямо в рот, где между белыми зубами сверкал один золотой. Иногда он дергал головой, и тогда кулак мой ударялся о кирпичную стену. Но зато следующий удар приходился по лицу еще крепче, и скоро оно покрылось ссадинами, а изо рта и носа потекла кровь, пачкая маленькие черные усики, подстриженные, как у немецкого фюрера.

Тогда я выпустил его. Но он вдруг быстро выхватил свой пуукко. Однако я поймал его за руку и притиснул своей спиной к стене. И хотя он кусал и царапал мне спину, но я не выпустил его, пока не вывернул из его пальцев пуукко.

После этого я снова отпустил Эльяса, но он хитрым приемом бокса очень больно ударил меня кулаком в челюсть. Тогда я схватил его за грудь, снова притиснул к стене и бил до тех пор, пока он не повалился без сознания.

Но он недолго лежал и скоро поднялся. Вытащив из кармана носовой платок и зеркальце, он прислонился спиной к стене и долго вытирал лицо, а потом вышел вон.

К тому времени Пааво уже выкурил и даже выколотил о стенку свою трубочку, и когда я обернулся к нему, он сказал, глядя внимательно на больную ногу Мусталайнена: