Теперь, когда у меня седых волос больше, чем черных… Кстати, Двойра Бурштин, которая довольно часто ко мне наведывается, не может мне этого простить. Есть, слава богу, химия на свете, говорит она. Ничто так не молодит женщину, как белокурые волосы. Меня, конечно, все помнят черноволосой, но это ничего не значит. Я должна стать блондинкой — так считает Двойра.
Однажды, не успела я и глазом моргнуть, Двойра вытащила у меня все шпильки из волос.
— Смотри-ка, — удивилась она, — какие длинные… И густые еще… Ну, знаешь, это надо особо изловчиться, такое изобилие свернуть в кукиш на затылке.
То, что говорит Двойра, — святая истина. Я это сознаю. И все равно я не расстаюсь ни с сединой, ни с кукишем на затылке. Каждый таков, каков он есть, и с этим ничего не поделаешь. Так вот, теперь, когда на моей голове белое смешалось с черным (юные модницы могут мне позавидовать, им, бедняжкам, приходится прибегать к той же химии, чтобы хоть немножко поседеть), теперь-то я понимаю, что мою ревность нельзя именовать иначе как счастьем. А если мы изредка и ни из-за чего обменивались с Иосифом несколькими колкостями, это тоже было не что иное, как счастье. Порой нам не хватало «трешки на субботу», как мы в шутку называли мои займы у друзей, и это — не беда.
…Баеле у нас серьезно заболела. Крошкой была, едва минуло восемь месяцев. Доктор наказал в первые сутки каждый час вливать девочке в рот чайную ложечку подсахаренной воды.
Когда наступила ночь, я сказала Иосифу:
— Приляг на несколько часов. Потом я тебя разбужу и тогда сама вздремну.
А Иосиф:
— Ну нет, ты больше устала. Раньше ты приляг, а потом я.
Кончилось тем, что мы оба всю ночь просидели у кровати Баеле. Каждый раз, когда большая стрелка ходиков на стене подходила к цифре 12, один из нас тихо произносил: «Пора!» Наши руки одновременно тянулись к марле, которой был накрыт стакан с подслащенной водой. Затем снова час молчаливого ожидания. Наши взгляды встречались только на личике нашей дочки. За один день оно пожелтело и сморщилось. А ходики на стене мерно тикали, неся с собой покой и надежду. Жизнь нашей девочки, казалось, только от них и зависела. Каждый отсчитанный час — шаг к исцелению. Так вот, та ночь тоже была счастьем. Сужу по тому, какой она всплывает в моей памяти. Ни боли, ни страха. Теплая дрожь по телу. Дрожь счастья.
Двойра Бурштин заходит ко мне то одна, то с Мишей Грином, который стал ее мужем. Мишу Двойра никогда не принимала всерьез. Мне кажется, что и теперь отношение то же. Их союз — от одиночества. Двойра вышла за Грина, когда почувствовала, что все корабли сожжены. Он работает диктором на радио. Она нигде не работает. Она — бывшая актриса.
Когда они приходят вместе, у меня такое ощущение, будто Двойра пришла одна. Он отсутствует. Разговорчивый Миша редко вставит слово в разговор. Когда же он приходит без жены, забавным историям нет конца. Одна наступает на пятки другой: «Посторонись, любезнейшая, я лучшая история, чем ты…» Все, о чем рассказывает, Миша представляет в лицах. Мне он рассказывает по-еврейски, моей дочке и ее мужу, когда он застает их у меня, по-русски. Несмотря на безукоризненное владение русским языком, привкус перевода я все-таки ощущаю. Но только я. Мои молодые любят послушать Грина. Они говорят, что каждый раз будто знакомятся со множеством ранее неизвестных им людей. Что касается внука, то при появлении Грина он в упоении кричит: «Веселый дядя пришел» — и мигом взбирается к нему на колени.
«Веселый дядя» несколько тучен. У него заметная одышка. Профессиональный навык помогает ему скрыть свое затрудненное дыхание от слушателей радио. Миша все еще красив и знает это. В отсутствие Двойры он по-прежнему молодцевато выпячивает грудь при ходьбе. Уверенность, с которой он ступает по улице в ладно сшитом пальто или в шубе с эффектным шалевым воротником, ни от кого не может скрыть, так, во всяком случае, кажется мне, что у этого человека что-то в жизни не задалось. Что касается самого Миши, то в такие минуты он, наверно, видит себя в широченных брюках, которые ему, общему любимцу, стачали когда-то из разноцветных лоскутьев девушки-студийки.
Мишины глаза сохранили свою прежнюю живость, но вместе с тем нетрудно заметить, что выражение их изменилось. Злодейка-грусть, однажды вкравшись, прочно в них засела. Мои дети от души смеются, когда Миша рассказывает им и представляет в лицах свои забавные истории. А мне смеяться как-то неловко. Я все время вижу затаившуюся в глазах Миши грусть и не хочу быть ее сообщницей. Ведь она, уверенная в том, что место ей обеспечено навсегда, втихомолку подсмеивается над рассказчиком.