Выбрать главу

Когда я наконец попала в кабинет, я увидела, какие у Тейтельбаума добрые руки. Дома я этого не замечала. Пока они не коснулись моего рта, мне приятно было наблюдать, как эти крупные добрые руки колдуют над розовой массой, размешивая ее наподобие желе в крохотном металлическом корытце.

Соразмерностью движений Тейтельбаум напомнил мне доктора Позняка, самого лучшего педиатра, как сказали бы о нем теперь, в нашем городе. Прежде чем приступить к выслушиванию и выстукиванию, Позняк обычно двумя пальцами доставал из кармана жилета свои золотые часы и давал мне их подержать. Я тотчас забывала, что, когда приходит доктор, надо плакать, даже если ничего не болит. Этого требовал этикет: плакать и не давать себя выслушать. Но доктор Позняк вовсе не торопился выслушивать. Времени у него всегда было в избытке, хотя мама говорила, что он носит в голове всех детей города. Когда он утром проходил мимо нашего окна, мама отпускала свою излюбленную шутку: «Доктор Позняк пошел обивать пороги».

Доктор Позняк и не думает спрашивать, что у меня болит. Он предпочитает выяснить, что я больше люблю — горчицу или варенье. Он разрешает мне поднести его часы к уху и послушать, как они тикают. Золотые часы доктора Позняка без конца переходили из рук в руки, десятки детей подносили их к уху, и с часами ничего не делалось. Возможно, оттого, что доктор никогда не призывал к осторожности в обращении с ними. Наоборот, покончив с осмотром, он предлагал пациенту самому сунуть часы в карман его жилета. Момент водворения часов на место оставался для меня самым священным, несмотря на то, что расставаться с ними очень не хотелось. Ни один ребенок не мог устоять против соблазна подержать в руках и послушать тиканье часов доктора, хотя все знали, что́ за этим последует. Хочешь не хочешь, а язык придется показать и горло тоже, что всего горше. Пока через силу не выдавишь из себя длинное «а-а-а-а», так и будешь сидеть с ложкой, торчащей во рту.

Одного воспоминания о докторе Позняке достаточно для того, чтобы я испытала благодарность к доктору Тейтельбауму. Бережно, кончиками пальцев он касается нескольких расшатанных зубов у меня во рту.

— К верхним зубам, — говорит он, — у меня никаких претензий. Но внизу, передние… клавиатура. Ну, что я могу сделать? Всем хочется быть красивыми. — Такая горькая укоризна в словах Тейтельбаума, что я начинаю чувствовать себя великой грешницей. Он, очевидно, уловил в выражении моего лица готовность к капитуляции и поспешил ею воспользоваться. — Вот здесь, спереди, форма зубов нисколько не изменится. Удалим, ну и что тут такого? Новенькие поставим, беленькие. Никто и не заметит. Они будут красивей ваших собственных.

Победила все-таки я. Останусь, пока можно, при своей «клавиатуре». В глубине рта, где-то там, за щекой будь что будет — удалим, поставим новенькие, кто их увидит, но впереди…

За дверью кабинета ждало немало пациентов. Я почувствовала в них родственные души. Я их так хорошо понимаю. Они все хотят стать моложе и красивей. Что люди подчас вынуждены обратиться к зубному протезисту не только ради красоты, что бывают другие причины, может быть, более важные, мне в те минуты в голову не приходило.

Как-то один знакомый сказал мне, что женщины не делают разницы между маленькой неприятностью и большой бедой. И то и другое переживают чуть не с одинаковой силой. Я возразила, что эта слабость, по моим наблюдениям, свойственна всему человеческому роду. Никому не нравится, когда ему жмет башмак. И еще я сказала, что Толстой недаром подарил Вронскому в утешение от жесточайшего горя обыкновенную зубную боль.

Однако в день, когда я окончательно разделалась с кабинетом Тейтельбаума, я готова была согласиться с тем знакомым. Правда, скорее в отношении приятного, чем неприятного. Может быть, это в самом деле чисто женское свойство, знаю по себе: большая радость и маленькая радость — это радость. Хочется взять ее на руки, насладиться ею, подольше не отпускать от себя. Никогда ведь не известно, что придет вслед. Как бывало с доктором Позняком, та же игра: золотые часы, а следом кляп из дешевого алюминия. До сих пор мне представляется унизительным, когда, придерживая язык, пусть и не алюминиевой ложечкой, из меня извлекают вымученное «а-а-а-а».