Выбрать главу

Назавтра Млодецкий явился к предназначенному месту казни ненавистного сатрапа в два часа дня. Он еще осматривался, думал, где удобнее укрыться, как вдруг подъехали сани, из них вышел бравый генерал и бодрым, решительным шагом направился к подъезду. Тут уж не до раздумий. Ипполит одним скачком настиг диктатора и выстрелил из пистолета. Прямо в грудь. Как ему показалось.

Но генерал почему-то не упал, смертельно раненный, а отвесил убийце своему оплеуху, и тот отлетел прямо в охапку подбежавшему конвойному казаку. Тут же и другие казаки помогли товарищу, скрутили Ипполита, повязали и сдали полицейским, которые увезли молодого злодея прямо в Петропавловскую крепость.

Лорис-Меликов, желавший только отдохнуть после долгого и скучного заседания у Валуева, вчера пожалованного графским достоинством и оттого особенно важного и до смешного спесивого, вынужден был переменить планы. Он поцеловал Нину Ивановну, дочерям, Маше и Сонечке, велел ехать в церковь и поставить свечку за свое чудесное спасение и, не переодеваясь, в простреленной шинели, направился во дворец самолично доложить императору о происшествии, пока оно не обросло несусветными легендами.

Дорогой он вспоминал этот курьез – иначе бывалый кавказец и не воспринимал покушение на свою особу – и дивился собственной быстрой реакции. Револьвер-то и впрямь был наставлен в грудь, а быстрым движением своим генерал сбил преступника с цели. Да какой он преступник? Уж больно глаза у него какие-то нездоровые. Просто неврастеник.

Во дворце уже все знали, и легенды сплелись. Уже какая-то из придворных дам «своими глазами» видела Михаила Тариеловича распростертым в луже крови. А Лорис-Меликов был бодр, весел и тонко ироничен.

Царь такого настроения не разделял. Был он взволнован и – вот странность! – не скрывал того, что напуган. А ведь когда громыхнуло в его собственной столовой, Александр Николаевич казался единственным во дворце, не потерявшим присутствия духа. Когда остались наедине, Лорис-Меликов с той же насмешкою над случившимся высказался в том смысле, что раз покушение не удалось, преступника – человека явно нездорового – следует сослать лет на двадцать в Якутию. Да и двадцати, пожалуй, многовато.

Император не принял легкого тона:

– Только смертная казнь негодяю!

Вот тебе и «великодушнейший из монархов»! Лорис-Меликов попробовал дать понять, что как начальник Верховной распорядительной комиссии он ответствен за общественное спокойствие и состояние умов верноподданных и начинать свою столь заметную деятельность с казни ему бы не хотелось. Сила государства не в возмездии, а, напротив того, в великодушии. К тому же мечта таких мальчишек – красиво, с пышным лозунгом на устах умереть, нельзя доставлять им такого удовольствия. Нет, царь остался непреклонен.

Люди, некрепкие духом и волею, отдав власть в чужие руки, в какой-то момент как бы встают на последний рубеж и приходят в упрямое ожесточение. И тут их ничем не собьешь. Это еще Алексей Толстой в «Царе Федоре» весьма тонко подметил. «Я царь или не царь!» – был у него такой монолог. И даже Годунов мигом отступил.

Попытки вернуться к этой теме на следующий день успеха не имели. Военный суд, скорый и правый, приговорил Ипполита Млодецкого к смертной казни. Да еще и публичной, на Семеновском плацу. Александр II конфирмовал приговор вечером того же дня.

С тяжелым сердцем Лорис-Меликов вернулся домой. Как назло, графа одолела бессонница, мрачные мысли навалились: по силам ли гуж, за который схватился в ажиотаже, все государство, гнилое и нищее, великое и бессильное, теперь живет смутными надеждами и ожиданиями и смотрит на него одного. Не на царя, не на Комитет министров или Правительствующий Сенат, а вот именно на него, стареющего генерала со слабыми легкими, мужа этой доброй женщины – Нины Ивановны, отца пятерых детей. Надо о них думать, об их будущем, а я схватился империей управлять…

Где-то под утро, когда предрассветный полумрак обозначил предметы в комнате, он стал вроде забываться, но раздался громкий неистовый стук у парадной двери, голоса. Генерал стряхнул дрему, поднялся.

– Пустите! Пустите меня к его сиятельству! Срочное! Неотложное дело! Жизнь решается! Или смерть!

Внизу какой-то сумасброд то кричал на швейцара, то рыдал натуральными слезами и умолял неприступного стража пустить его к графу.

– Не положено. Его сиятельство почивают, – твердил швейцар и наступал на ночного внезапного гостя. Но тот вцепился в ручку двери, и надо было звать слуг на помощь, чтобы хоть оторвали безумца и вытолкали, наконец, на улицу.

Михаил Тариелович вышел на лестницу.

Увидев его, посетитель оттолкнул швейцара и в мгновение ока оказался на площадке бельэтажа. От него разило водкой, но волнение было столь велико, что водка – это видно было по всему – не взяла.

– Да успокойтесь вы, наконец. Представьтесь хотя бы.

– Я Гаршин. Писатель.

– Всеволод Гаршин? «Четыре дня»?

– Да, это я написал «Четыре дня». А вы откуда знаете? Впрочем, простите, нелепый вопрос. Я к вам по срочному делу, граф. Завтра предстоит казнь молодого человека. Я его не знаю, ни разу не видел, но умоляю вас, граф, спасите его! От вас одного зависит, казнить или помиловать, я слышал, вы добрый, вы достойный человек – умоляю, спасите этого юношу!

– Да, да, только потише, вы детей разбудите. Пойдемте ко мне в кабинет.

Знаменитый писатель оказался молодым человеком лет двадцати пяти. Был он явно нездоров, будто в какой-то нервной лихорадке. Совсем не похожий, напомнил он генералу вольноопределяющегося Грушина под Аладжей. Генерал только потом понял причину: читая «Четыре дня», а потом и совсем не военных «Художников», он явственно слышал голос Грушина. Опять же созвучие фамилий путало одного с другим. Нет, все-таки в интонациях что-то общее есть. Определенно есть.

Оказавшись в кабинете, Гаршин сбавил тон, но не сбавил волненья, оно трепетало в каждом слове. Он вынул письмо, написанное пером стремительным и опрометчивым, свидетельством чему были не только прорывы бумаги и кляксы, но изобилие слов, жирно и нервно подчеркнутых. В письме было почти то же, что и в отрывистой, сбивчивой речи ночного гостя. Те же аргументы – Лорис прекрасно знал их, только вчера все до единого изложил царю. Вот разве что это: «Простите человека, убивавшего Вас! Этим Вы казните, вернее скажу, – положите начало казни идеи, его пославшей на смерть и убийство, этим же Вы совершенно убьете нравственную силу людей, вложивших в его руку револьвер…» Казнь идеи – гениальная мысль.

Но как мучительно ее слышать сейчас, в эту минуту, когда казнь Млодецкого уже предрешена, ее не отменишь, и эту замечательную мысль Гаршина Александру не внушишь – не в том он нынче настрое, не поймет, не услышит, а тут еще надо как-то оградить царя, его честь. Мало ли что он наговорит своим друзьям, выйдя от меня. И опять покатится по всему Петербургу об императоре – тиран, деспот…

– Всеволод Михайлович, дорогой вы мой, вы преувеличиваете мои возможности. Я не могу, не имею полномочий вмешиваться в решение военного суда.

– Но вы можете прийти к царю. Покажите ему мое письмо. Уговорите его. Не убивайте человеческую жизнь! И царю не дозволяйте!

– Как я могу не дозволить царю?

Насмешку он, что ли, услышал в этом вопросе, но взгляд Гаршина стал безумен, он осмотрел свои руки, выставил пальцы вперед и, как-то недобро усмехнувшись, быстро-быстро заговорил:

– Граф, а что вы скажете, если я брошусь на вас и оцарапаю. У меня под каждым ногтем пузырек смертельного яда. Малейший укол – и вы мертвы.

Смешно, конечно, но и жалко, хоть плачь. Болезнь. Это болезнь! Чем ее перебьешь? А вот. Генерал выпрямился и на миг показался будто не в теплом стеганом халате, а при полном мундире.

– Гаршин, вы были солдатом, а я и теперь, по воле государя нашего, солдат на посту. Как же вам пришло в голову пугать меня смертью? Сколько раз мы смотрели ей в глаза. Я помню, я читал. Вы тоже не боялись ее. Неужели вы можете думать, что и я испугаюсь?

Гаршин пристыдился, слова генерала смутили его. Но Лорис-Меликов сменил тон: теперь надо увещевать, обещать, успокаивать. Он заверил писателя, что попробует еще раз поговорить с царем, может, и письмо гаршинское покажет…