— Не понимаю, что произошло.
— Возможно, — сказал полковник ровным голосом, — он не узнал вас без бороды.
Леггет засмеялся, закашлялся.
— Без бороды на меня мог бы напасть какой-нибудь страшный глагол.
— Например, «умереть»? — спросил полковник. — Время для всех нас его заготовило.
— Ну, как тебе понравились Кемблы? — Я переменил тему.
Леггет сказал, что Кемблы ему очень понравились, а я сказал, что мне кажется позорным, что «Ивнинг пост» продолжает на них нападки из-за распри между администраторами.
Пока мы спорили, полковник быстрым шагом направился по Фултон-стрит к пристани. Мы поспешили за ним.
Узнав, что полковник едет в Джерси-Сити, Леггет удивился.
— Но ведь поздно. Паромы уже не ходят. И надвигается шторм.
Миновав мрачную громаду Вашингтонского рынка, мы вышли на Вест-стрит.
— Эфраим! — крикнул Бэрр.
— Здесь, полковник.
Мы спустились к небольшой лодке, где нас ждал сын одного из друзей полковника по Революции.
— Чудесный вечер, Эфраим.
— Лучше не бывает, полковник.
Эфраим стоял во весь свой огромный рост в темной лодке и тянул за причальный канат, пока лодка, подпрыгивая в бурлящей воде, не пристала к сходням.
— Боже праведный, ну и холод! — Леггет не мог справиться с ознобом.
Полковник оперся на руку Эфраима и ловко прыгнул в лодку. Эфраим отчалил, полковник нам помахал.
— Ну что, мальчики, теперь видите, в чем радость жизни?
— Я замерзаю. — Леггет до ушей закутался в плащ.
Полковник Бэрр услыхал его, несмотря на ветер.
— Нацепите бороду, мистер Леггет. Она вас согреет.
В следующее мгновение лодка с полковником растворилась в промозглой тьме, а мы с Леггетом галопом пронеслись до самой Томас-стрит, и мадам Таунсенд поила нас в гостиной яблочной настойкой «Округ Колумбия» до тех пор, пока мы не отогрелись.
Леггет с невольным восхищением говорил о полковнике Бэрре.
Мадам Таунсенд одарила нас загадочной улыбкой.
— Я весь вечер читала его дедушку. И вообще я часто читаю Джонатана Эдвардса. Люблю острые ощущения.
Мадам Таунсенд ищет в вере драматизма. Прежде чем мы смогли ее остановить, она вытащила том из стопки книг на полу около софы. Страницы были заложены бумажными полосками. Она сделала вид, будто открыла книгу наугад, и начала читать: «Дети кажутся нам существами невинными, но, если не пребывают во Христе, и они в глазах божьих всего лишь змееныши, молодые змееныши».
— Молодые змееныши, — повторила она с чувством.
Известно ее отвращение к детям. Однажды, когда на улице какой-то ребенок ухватил ее за юбку, она вырвалась и завопила: «Нечисть!» Можно было подумать, что она имела в виду свою юбку или свою душу. Но тем, кто ее хорошо знает, ясно, что она имела в виду ребенка.
«Станут ли дети… которые жили и умерли, не зная мучений до самых врат адовых, благодарить родителей за то, что те не предупредили их о том, что им угрожает?»
— Какая гадость, — сказал Леггет. — Если так воспитывать ребенка, он предаст и бога и людей.
— Ну, полковника не назовешь предателем бога и людей, — встал я на защиту Бэрра.
Но мадам Таунсенд не покончила еще с Джонатаном Эдвардсом. Она открыла толстенный том, сдула пыль со страницы, вызвав припадок кашля у Леггета, и стала неумолимо читать: «Да будет ведомо, что, ежели жизни наши не путешествие в рай, они путешествие в ад». Она долгим взглядом посмотрела на Леггета.
— Это не просто пыль, — сказала она театральным шепотом, — но прах от праха. — Он перестал кашлять. — «Есть два великих пристанища для всех, кто покидает этот мир: одно — рай, куда немногие, очень немногие попадают». Ах, мистер Леггет, обратите внимание на этих немногих.
— Я лучше обращу внимание на Черную Бесс.
— У нее сейчас месячные. Но у нас есть кое-кто получше: молоденькая, из Огайо. — Тон у нее стал деловитый. Потом она снова обратилась к книге: — «А другое — ад, где собирается большинство… большинство… большинство человечества. И лишь в одно из этих мест попадем мы в конце путешествия, это нам предначертано». — Она замолкла, книга мягко захлопнулась, в свете лампы взметнулся хоровод пылинок.
— Мне говорили, мистер Леггет, да и вас, мистер Скайлер, это касается (значит, и меня заодно туда же, в ад), что Джон Рэндольф из Роанока, а он лежал на смертном одре в цилиндре, вдруг сел и стал повторять: «О муки совести, муки совести!»