Выбрать главу

Я нашел единственное возражение:

— Нельзя недооценивать усердие Джефферсона, ведь он фанатически следует своим принципам…

— Принципам! Почитали бы, какое письмо он недавно написал одному своему парижскому другу.

(В те времена лучшим способом широкой огласки была частная переписка, а не газеты. Мы писали шифром, а письма все равно перехватывали и расшифровывали. Гамильтон и Джефферсон тратили уйму времени, читая частную переписку друг друга).

— В одном письме Джефферсон советует некоему мистеру Шорту положить деньги в Банк. В тот самый Банк, который Джефферсон публично называет угрозой для республики! Поистине двуликий Янус! Вы знаете, почему он так хочет войны в Европе? Потому что война поднимет цену на пшеницу, а он ее выращивает. И еще он дал указания управляющему на ферме посеять коноплю, хлопок и лен, чтобы получать большие барыши у себя дома, когда в Европе начнется война. Вот так-то Джефферсон способствует войне, которая — он эдак и выразился — «поможет промышленности в Америке»!

Не знаю, есть ли тут доля правды. Однако примечательно, что сам Гамильтон в это верил. Ну и фанатики! Хотя я считаю Гамильтона более благородным из них двоих. Он, без сомнения, более реалистически относился к жизни. Выучившись коммерции у евреев в Вест-Индии, он понимал значение денег и торговли, как никто в то время, за исключением Галлатэна. Сам Гамильтон был, вероятно, честен, хотя и окружил себя ворами, вроде его близкого друга, помощника министра финансов Уильяма Дуэра. Гамильтон не мешал Дуэру продавать секреты казны спекулянтам, пока тот не сел в тюрьму. А в общем, Гамильтон плохо разбирался в людях. Он жил в миро теорий. Этим он отличался от Джефферсона, который, хоть как будто и не от мира сего, понимал человеческую натуру лучше, чем кто-либо из известных мне политических деятелей. Если бы из них двоих склеить одного, нами правил бы король-философ, эдакий Платон, а я бы куда раньше отправился в Мексику, в мои Сиракузы!

О чем мы еще говорили — не помню. Гамильтону отчаянно нужны были голоса в сенате, особенно сейчас, когда он потерял Скайлера. Он рассчитывал, что я буду нейтрален и разумен на предстоящих сессиях. Мы надолго оказались союзниками.

Выходя из «дворца», я в дверях столкнулся с Адамсом, которого за глаза называли Его Округлость. Толстый, шарообразный, бестактный, с носом, как клюв попугая, с холодным пронзительным взглядом, он был внушителен, хоть и комичен, и славился своими нелепыми оговорками: в бытность президентом, выступая перед враждебным республиканским конгрессом, он сказал, например, что имел честь был представленным английскому королю. Людей он не понимал, но в идеях разбирался прекрасно.

Когда мы ждали карету (таков уж претенциозный ритуал Филадельфии: несмотря на небольшие расстояния, здесь все держали свой выезд или нанимали кареты, чтобы доехать от Зала конгресса до «дворца», до меблированных комнат), Адамс сказал:

— Вашу семью чтут в Новой Англии, сенатор. — Типичный Адамс! — Ваш дедушка, Джонатан Эдвардс, как бы воспитал наш дух.

— Значит, и я неплохо понимаю Новую Англию.

Несмотря на всю прямолинейность, Адамс в отличие от Джефферсона не чуждался иронии.

— О, еще бы. Ведь вы сверстник мистера Гамильтона. Я видел, как вы с ним сейчас разговаривали.

— Да, мы почти ровесники. Но и только.

— Фракция! Здесь прямо-таки воняет политическим фракционизмом!

Это услышал проходивший мимо Фишер Эймс, рискнувший демократически пуститься домой пешком.

— Кое-кому, — бросил на ходу Эймс, — эта вонь кажется ароматом роз.

К Адамсу подошла жена, которая всегда была со мной любезна. Она говорила о Гамильтоне не без симпатии.

— Мне хочется опекать его, быть ему матерью.

Вид у миссис Адамс был далеко не материнский.

— Зато у меня нет ни малейшего желания заменить ему отца, да и кого заменять-то! — На Адамса явно повлиял пуританизм моего дедушки. Джон Адамс вообще не был похож на нашего современника — пережиток старой Новой Англии, гневный бог, полный мыслей о вездесущем грехе и страшных карах. Правда, ум Адамса, несмотря на шоры, отличался глубиной. То, что он знал, он знал хорошо. К сожалению, то, чего он не знал, он считал несуществующим.