И выиграл.
Шкловский сказал:
— Не пробовал. Я этого не умею. „Zoo“ должна была быть халтура. Нужны были деньги. Написал за неделю. Раскладывал куски по комнате. Получилась не халтура. На Западе её перевели. И удивились — вещь написана 50 лет назад, но она современна».
К этой цитате надо ещё вернуться, а пока подытожить: книга пишется в тот час, когда чувства спутаны, и пишется как халтура.
Книга о любви пишется ради денег.
Стихи растут, не ведая стыда, из разнообразного сора.
Этому может быть простая причина — человек не шлифует свои чувства, а кричит о том, что ему больно.
Это психотерапевтическое выговаривание.
Человек говорит о том, что наболело, и оттого, что говорить надо быстро, он говорит правду о себе.
Известно присловье о том, что блюз — «это когда хорошему человеку плохо». «ZOO, или Письма не о любви» — это берлинский блюз Шкловского.
Названия книг всегда врут — и это не исключение.
Но ещё эта книга о:
— друзьях-писателях;
— эмиграции;
— войне и революции;
— жизни и смерти.
А заканчивается она, как помним, просьбой к Правительству РСФСР принять автора обратно. «Я поднимаю руку и сдаюсь».
Речь к женщине сменилась речью по-русски к той власти, которая говорит со своими подданными на арамейском.
Популярность этой книги феноменальна, но есть ещё одно обстоятельство.
Откровенных книг много.
Есть много книг, написанных людьми в тоске, равно как написанных людьми, что оказались не на своём месте.
Но Шкловский написал не просто связку стилизованных писем.
Он написал ритмизированную прозу, практически — стихотворение.
В общем, это настоящий блюз.
Глава четырнадцатая
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Для Шкловского литература — скачка с препятствиями, где вся цель в том, чтобы друг друга обгонять. Его интересует только самый процесс скачки. У него достаточно чутья, чтобы не принять ложную новизну за откровения, но всё же слишком мало его, чтобы понять, что «достоинство» и «формальная революционность» — понятия не однородные.
Шкловский — не глупый человек и мимоходом «роняет» в своих статьях много мыслей. Когда начинаешь писать о нём, не знаешь, где остановиться, потому что не только почти все мысли его фальшивы в основе своей, но и сам он тип писателя, чрезвычайно характерный для наших дней. Он выражает чувства большинства нашей слабовольной и легкомысленной литературной молодёжи.
В уже упоминавшейся книге Урбана как колода карт тасуются русские литераторы, живущие в Берлине в конце 1923 года. И всем выпадает дальняя дорога.
Алексей Толстой тасует свои долги как карты — иногда кажется, что он бежит от долгов в Россию так, как раньше бежали от долгов за границу или на Кавказ.
Мрачный Ходасевич и Берберова едут через Италию в Париж.
Берберова пишет: «Вдруг стремительно быстро оказалось, что все куда-то едут, разъезжаются в разные стороны, кто куда. В предвидении этого близкого разъезда, 8 сентября мы собрались сниматься в фотографии на Тауенцинштрассе, и Белый пришёл тоже, но раздражённый и особенно напряжённо улыбающийся. Гершензон ещё месяц тому назад сказал Ходасевичу, что когда он ходил в советское консульство за визой в Москву для себя и семьи (он уехал 10 августа), то встретил в консульстве Белого, который тоже хлопотал о возвращении. Нам об этом своём намерении Белый тогда ещё не говорил. Помню грусть Ходасевича по этому поводу — не столько, что Белый что-то важное о себе от него скрыл, сколько по поводу самого факта возвращения его в Россию. Ни минуты Ходасевич не думал отсоветовать Белому ехать в Москву — Ходасевич открыто говорил, что для него совершенно не ясно, что именно Белому лучше сделать: остаться или вернуться. Он принял, как неизбежное, и возвращение Гершензона, и возвращение Шкловского (после его покаянного письма во ВЦИК, 21 сентября), и возвращение в Москву А. Н. Толстого и Б. Пастернака, и долгие колебания Муратова, который, в конце концов, остался. Но тревога за Бориса Николаевича <Андрея Белого> была совсем иного свойства: как, где и для кого сможет он лучше писать?»
Но причины были ещё и экономические — они всегда менее романтические и видны хуже.
Но эти причины не менее важны, чем экзистенциальная тоска по Родине. История разорения Горького, в общем-то одного из самых благополучных «переселенцев», показательна.
В Берлине Шкловский был очень близок к Горькому, но при этом признавал, что знаменитый писатель имел «крайне запутанное отношение к правде и лжи, которое обозначилось очень рано и оказало решительное воздействие как на его творчество, так и на всю его жизнь».