- Можно сбегать, - сказала Таинька шепотом.
- Каким же тебя чиновником? Ты ж солдат - и больше ничего. Солдафон!
- Чиновником внутренних дел. - Вавич старался сказать это как можно рассеяннее.
- Почтальоном вот разве, - и старик стал дуть в чай. - Так ты прямо и говори: иду, мол, в почтальоны, потому что больше никуда меня, дурака, не берут.
- Отлично, - сказал Виктор и наклонился, нахмурясь, - только я говорю, что в чиновники.
- Ну, в какие, в какие? - крикнул старик.
- В полицейские чиновники...
- Фиу! - старик засвистел и, глядя из-под бровей в упор на Виктора, сказал четко: - В крючки, значит?
Таинька нагнулась к блюдечку.
У Виктора дрогнула губа. Он поднял брови и сразу их нахмурил, как хлопнул.
- Крючки, крючки? - заговорил Виктор, заговорил громко, решительно. - Фараоны, может быть? Говорите: фараоны? А чуть что в переулке, - городовой! Ай-ай-ай! Да? А ну, снимите полицию на одну минуту - вас перережут всех!
Виктор встал.
- За занавеской сидеть всякий умеет. А что человек мерзнет всю ночь под окнами, так это - крючки? Взятки, скажете? Да? А в Государственном совете? - спешил, кричал Виктор.
Таинька плотней притянула дверь в спальню больной.
- Кузьмин-Караваев? - кричал Виктор. - А вышел в инженеры ваш Кузьмин-Краснобаев и тяпнул с подрядчика. Да! Первый сорт, подумаешь. А землемеры? По ошибке? Да? Ладно! Это выходит под дубом вековым сидеть и рассуждать... в креслах.
Виктор зло глянул на отца.
- В Англии, например, городовой - жалованье фунтами и первый человек. А если у нас человек для общей пользы мерзнет на углу и в трактире хватил рюмочку согреться, так это уж Содом и Помпея!
- Дура ты! Пом-пея! - сказал старик. - Дура, а говоришь, как прохвост.
Старик повернулся в кресле боком к столу.
- Да, - кричал Виктор, - а вашего хлеба я есть не желаю. Не желаю. Не невеста я.
- Какая же ты невеста? Ты - болван, - спокойно отрезал старик.
- Ну и ладно. Пускай болван. Виктор вышел в двери.
Тихо стало в комнате. Таинька поднялась и заглянула в самовар.
- Иди, скажи, - мотнул старик головой, - откуда это набрался? Помпея!
Последний номер
ТАИНЬКА теребила Виктора - всё требовала билет. Таинька ночью в постели не спала, все горела: мысли горели, и во рту сухо становилось. Она думала про концерт, про Израиля. Она сидит в первом ряду, смотрит прямо на него - вот он вышел... Таинька видела только черные вздутые вверх спутанные волосы и усы черной щеткой, а надето на нем что-то необыкновенное - золото, красное и синее, как на картах. Только все новое, блестящее. Он берет флейту, и все замирают. Сзади замирает весь зал. Он играет все сильней и мучительней и все больше и больше поворачивается к ней, к Таиньке. Совсем повернулся - и ей, ей играет Израиль. Сзади все затаили вздох, а он прямо повернулся к ней, полузакрыл глаза и томит звуками - и ей, ей одной играет. Она знает, что ей одной, а никто больше этого не знает: только она и Израиль. И Таинька на него пристально смотрит. Она впереди, прямо перед Израилем. Израиль вдруг поднимает чуть-чуть глаза и взглядывает на нее... Тут у Таиньки замирал дух, и все начиналось снова, опять сначала.
Виктор принес билет. Он был второго ряда и за два рубля. Таинька гневно, со слезами, глянула на брата. Но Виктор сейчас же сказал, что первого не продают.
- Там начальство, чины полиции и губернаторы всякие.
"Нет, во втором даже лучше, - он заметит... Он ее всюду заметит". Таинька положила синенькую бумажку в кошелечек и сунула под подушку.
Эту ночь ей жарче мечталось: она сжимала под подушкой свой кошелечек.
Только в среду Таинька вспомнила: что же она наденет и как же одна пойдет в концерт?
У Таиньки было всего одно выходное платье - коричневое с бархатной отделкой. Она поставила утюг, пробовала разгладить, но руки спешили, сбивались, и ничего не выходило.
Она заглаживала новые складки, какие-то косые, вбок. Прыскала, чуть не сожгла платья. Бросила наконец. Пусть, как будет.
- Ты сходила бы к Мироновичам, - сказал Всеволод Иваныч, - и вот письмо отнесла бы. Только уж брось все и сейчас ступай.
Было семь часов, и в восемь начинался в Дворянском собрании бенефисный концерт оркестра с сольными номерами.
Таинька ничего не сказала: закусила губу и опустила голову. Отец положил конверт на гладильную доску и постучал толстым пальцем.
- Вот кладу, смотри. Потом не ищи по всему дому.
Отец вышел. Таинька проворно скинула свое ситцевое платье и вскочила в коричневое, бросила доску с утюгом, зажала в руке кошелек с синей бумажкой, схватила конверт и выбежала во двор.