И гул, гул, которого не мог понять Филипп, — радость? угроза? — гул прошел по головам, а бледный кричал:
— Слава котельщикам! Не дали…
— Урра! — послышалось Филиппу.
— Пусть раскроют пасть все тюрьмы, — рвался над гулом голос оратора.
— Га-а-а! — поднималось в толпе.
— Пусть бьют штыки, воют пули, — крикнул поверх голов оратор.
Вздернул вверх головой, сердито, с вызовом. Гул шел сильней, сильней, с воем, и вдруг от угла, от прохода, через весь рев, сквозь ветер, стал слышен мерный крик… Головы скосило туда, к углу, как повернуло ветром, и сразу стало слышно, как густо пели голоса:
А бледный все еще стоял струной на котле. И только, когда песня победила, он стал сползать. И много рук потянулось и приняло его вниз. Он неловко колыхался секунду над толпой в руках людей и утонул в черной массе.
Кто-то стоял на его месте, раскрывал рот и махал руками, но его не слушали, и не было слышно. Песня громче, гуще рубила мотив, настойчивей:
И вдруг свист в проходе, вскрики. Свист ударил дружней, свистело много, не один человек. Филипп тискался, вертелся средь струи людей, рвался туда. Он еле пробился туда, куда все смотрят, еле узнал, на кого смотрят, казалось — не на кого. И вдруг сразу наткнулся глазом на бледное лицо. Кто? Сразу не узнал. Игнатыч стоял среди толпы и, видно, ничего не говорил, а только шевелил ртом. Филипп видел, что людям сильней не свистнуть, что сейчас, сию минуту, перестанут свистеть, а начнут делать.
И кто-то рядом крикнул:
— Кати, кати, шаром кати пузатого! — И молодой парнишка сунулся вперед. — На пузо клади, кати!
Игнатыч поймал глазами Фильку, он моргал, как будто глотал глазами свет, и задыхался.
«Сейчас повалят — и пропало!» — подумал Филипп. Он стал рядом с Игнатычем и поднял, вытянул вверх руку.
— Дураки! — заорал Филипп. — Разве так? Тачку давай, тачку.
— Тачку! Тачку! — пошло по толпе. Где-то загремели, забрякали колеса, и вот раздались люди, и протиснулась железная тачка, на которой возили стружку, мусор.
— Полезай! — крикнул Филипп.
Игнатыч стоял. Он вдруг нахмурился, побагровел и, гребя рукой, сделал шаг, два, головой вперед, и вдруг стал. Стал, задыхаясь, кровь отлила от лица, и он поднимал и опускал брови. Руки обвисли.
— Грузи! — крикнули рядом. — Гой! Га! — И снова свист в три свиста, и руки схватили Игнатыча, подняли, и он неловко сполз спиной в пологий кузов тачки.
— Урра-а! — Игнатыча повезли.
Песня еще шагала над толпой, но уж перекрывали крики:
— За ворота! На весы кати! Ворота! Ворота!
Видно было через окна, как в конторе метались люди.
Игнатыч, лежа на спине, неловко согнув ноги, не шевелясь, глядел серым лицом в небо, в мутное, и, как по неживому лицу, била острая крупа.
У ворот шла возня. Отпирали.
Виктор подходил к участку. Он нагнул лицо, чтоб не била по щекам холодная крупа. Она звонко стукала по козырьку фуражки, как по стеклам вагона.
И вдруг впереди гул — стадом затопали ноги. Виктор глянул: из ворот вывалились черным комом городовые, на быстром ходу строились на улице, вчерашний дежурный рысью догонял их, городовые зашагали, обгоняя ногой ногу.
Еще повалили бегом вдогонку. Виктор бросился рысью — сами понесли ноги.
— Когда являетесь, черт вас знает!
Пристав орал с крыльца, красный, в расстегнутой шинели. Виктор бросился по лестнице. В участке ходили городовые в шинелях, хлопали двери, и у телефона кричал помощник пристава. И из-под черных деревянных усов деревянные слова били в трубку:
— Да. Двинем рррезерв! Делаем… Рра-спа-рядился.
Он скосил черные глаза на Вавича. Дверь хлопнула с разлета. Запыхавшись, валил пристав. Он оттолкнул плечом Вавича, вырвал телефонную трубку у помощника. Помощник зло глянул на Виктора. Виктор стоял, не знал, что делать. Он не знал даже, в какую позу сейчас встать, и готовно вытянулся. Пристав досадливо, нетерпеливо работал телефонной ручкой.
— Восьмой донской! Восьмой! Черт тебя раздери, дура. — Он топал ногой и тряс старой головой. — Скорей!.. Ах, стерва!.. Передайте есаулу, чтоб на рысях… Давно?.. Передайте, что прошу, пошлите вестового, чтоб скорей. Прошу!.. Прошу!.. К чертовой матери — вы отвечаете!