Этот разговор происходил поздно вечером. После того, как я согласился отложить на час свою исповедь, мы с Ладлоу расстались, и он сказал мне, что оставит дверь своей комнаты открытой, и как только я буду готов, я смогу придти к нему.
Я пошел к себе в комнату и целый час провёл в волнении и нерешительности. Мои мысли были теми же, что и прежде, но они всколыхнулись с новой силой. Но меня обуяло злосчастное упрямство, и я утвердился в своем намерении скрыть от Ладлоу одну вещь. Мы часто не хотим с чем-либо расстаться, но не по каким-то разумным причинам, а благодаря тем неудобства и неприятностям, которые мы из-за этого испытываем. Чем эти вещи опаснее для нас, тем больше мы их лелеем. Наше любимое зелье — это яд, который обжигает нам внутренности.
Спустя некоторое время я прошел на половину Ладлоу. У него был очень серьёзный вид, но он был полон благосклонности. После того, как несмотря на все мои усилия казаться спокойным, я дрожащим голосом объявил о своем желании выполнить требуемые условия, он стал задавать мне различные вопросы, касающиеся моих ранних лет.
Я знал, что ради достижения требуемой цели нашу беседу следовало вести в форме вопросов и ответов, и когда я думал о характере Ладлоу, испытывал тягостное чувство, как из-за его непревзойденного искусства ставить вопросы, так и из-за его проницательности. Сознание того, что я скрываю свою тайну, заставило мою разыгравшуюся фантазию облечь моего друга в одежды инквизитора, цель вопросов которого — добиться истины и изобличить лжеца.
Однако в этом отношении мне пришлось полностью разочароваться. Все его вопросы были простыми и обыденными. Они выдавали его любопытство, но не подозрительность, и все же были такие моменты, когда я замечал, или думал, что замечаю, некоторое неудовлетворение, которое выражали его черты. А когда я подошел к тому периоду моей жизни, который заканчивался отъездом в качестве его компаньона в Европу, его молчание длилось дольше, чем бы мне хотелось, и оно было более задумчивым. После беседы, начавшейся поздно и длившейся несколько часов, настало время ложиться спать, и мы договорились продолжить ее на следующее утро.
Когда я лег в постель и начал мысленно перебирать все подробности нашего разговора, мною овладело чувство тревоги и беспокойства. Мне казалось, множество признаков указывают на то, что Ладлоу не был полностью удовлетворён моими ответами. Я вспомнил, что во взглядах, которые он время от времени бросал на меня, проглядывало нечто не поддающееся определению, похожее на смесь гнева и сожаления. Со страху мне чудилось, что его лицо принимало какое-то недоброе выражение с оттенком жестокости. Тщетно я прибегал к своей обычной софистике. Тщетно убеждал себя в непроницаемости своей тайны. Тщетно старался уверить себя в том, что, рассказав обо всем Ладлоу, я, вместо его одобрения, вызову гнев, и он будет думать, что я стараюсь заставить его поверить в невероятную историю о невероятных событиях. Я никогда не слышал и не читал о подобных случаях. Я считал, что мой случай абсолютно уникален, и расскажи я о нем, мне поверят не больше, чем если бы я заявил, что деревянное полено способно говорить. Однако теперь было поздно отступать. Я был виновен в серьезном и преднамеренном умолчании. Я стоял на пути, с которого нельзя было свернуть, и должен был идти вперед.
Лучи утреннего солнца разогнали мои страхи, и ко мне вернулось мужество. В назначенное время я снова предстал перед Ладлоу. Он был более бодрым, чем я ожидал его увидеть, и в глубине души я высмеял себя за прежние опасения.
Немного помолчав, Ладлоу напомнил мне о том, что он всего лишь один из тех, кто занят осуществлением великого и дерзкого замысла. «Поскольку каждый из нас смертен, — продолжал он, — каждый должен в свое время уступить своё место кому-то другому. Любой из нас стремится найти себе преемника, чтобы его место занял человек, которого выбрал и подготовил он сам. Никоим образом не следует приносить в жертву общему интересу все наши личные пристрастия и привязанности. Если эти чувства живут и служат великой цели, их следует считать полезными и достойными похвалы, и какую бы строгость и суровость ты мне не приписывал, мало найдется людей, более снисходительных к личным привязанностям, нежели я.