А еще вот вам, читатель, совет: не стойте под окнами призраков. И реже встречайте с ними рассвет. Целее будете…»
Суворов захлопнул книгу, немного подумал, потом бросился к шкафу и достал третий том дневников Л. фон Реттау. Полистав его, нашел нужный вкладыш и стал изучать фотографии. Их было две. Как два перстня. Не хватало только игральных костей.
Горчаков не лукавил: богини там не было. Были женщины. Незнакомки. Одна из них точно врала. С ней-то он и встретил тот чертов рассвет…
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ (Франкенштейн)
Искусство — не магия. Последняя всегда утилитарна, она всегда — подобие реальности, ее однояйцовый близнец. Задача магии — обслуживать действительность, обряжать ее в волшебные платья, чтобы получать взамен скудные крохи подачек с пиршественного стола природы. Искусство, напротив, — это дверь, распахиваемая перед реальностью в беспредельность свободы. Лишь озаренная отсветом этой свободы, магия тоже готова стать для искусства одним из образчиков. Достаточно вспомнить наскальные росписи палеолита: то, что было когда-то лишь ритуалом и заговором, теперь, спустя тысячи лет, позабыв свои примитивные колдовские заботы, обретает в наших глазах черты вдохновенного образа, в коем видится нам первобытный скелет современной нам живописи. Почему лишь сейчас? Потому, что только сейчас мы способны в тех давних оленях разглядеть не вожделенных к обеду зверей, а вожделенных — себя…
Расьоль спешил. Опыт трех браков его убеждал, что женщины склонны к бессмертию. И не какая-то Лира фон Реттау, а — все. Взять, к примеру, его собственных жен: они были так же упрямы в своем нежелании стариться, как и в даре любить себя — даже больше, чем ложь.
Со своей первой супругой Расьоль распрощался лет восемь назад, обнаружив, что годы совместной их жизни не оставили на ее гладком лбу ни единой морщинки иль пятнышка. В сорок лет он был полон азарта соблазнять на бегу все, что движется. Преуспев в адюльтере, Жан-Марк оплошал в заключительной стадии прелюбодеяния — удовольствии возвращения блудного мужа домой. Ровный, полный покоя сон его неучтивой жены выводил из себя, сокрушая страданьем его простодушие. По утрам они ссорились, он — рьяно, бурливо, фальшиво, но вместе с тем, в общем-то, искренне, она же — лениво и подло, глотая зевок. На его предложение расстаться она, продолжая выщипывать бровь, лишь спросила: «Ты уверен, что справишься? — потом, как ни в чем не бывало, опустила пинцет, обернулась к нему и, улыбнувшись — то ли губами, то ли только помадой на них, — безразлично добавила: — Не пытайся смолчать, когда зол. У тебя от этих потуг шевелится лысина…»
Со второй было проще, но хуже: сексуальная бандитка, оснащенная, как Рэмбо базуками, всеми мыслимыми атрибутами для неусыпной и утомительной ревности к ней изнемогающего под еженощным гнетом утех и озадаченного ее опасным усердием новобрачного. Постель для нее была полем боя, на котором Расьолю приходилось не раз умирать — на щите своего бескорыстия. Альтруизм его был, правда, вскоре исчерпан. На прощание Диана (Боже-Господи! Как же этой охотнице шло ее имя!) обобрала его на машину, квартиру, коллекцию вин, обратила в лоскутья рубашки, измазала кремом для ног его галстуки, а джемом — белье и носки, сварила в кастрюле его туалетную воду и туфли, потом, оторвав рукава от костюмов и срезав штанины от брюк, снабдила его гардероб десятком жилеток и шортов, побрила пальто, превратив его «брауном» в плащ, затем перебила пластинки, исключение сделав лишь для потрафившей ее настроению победной музыки Вагнера, и, включив на всю мощь «Нибелунгов», приступила к финалу обряда разлуки, в котором, схватив за грудки, швырнула подножкой Расьоля на пол, придавила могучими латами бюста и, подбирая орудия пыток среди уцелевших ремней и шнурков, хладнокровно над ним надругалась — в ритме хлопавших крыльев валькирий.
После всех этих тягот Расьоль, нищий, довольный, живой, праздновал свое спасение и пил, наслаждаясь свободой, две кряду недели. На одной вечеринке он так нагрузился, что, не помня себя, ближе к полуночи очутился в кровати с какой-то особой. Та лежала с ним рядом и тихо о чем-то вещала. Закрывая глаза, Расьоль ей кивнул: «Да, конечно, вы правы — дискурс…» Отоспавшись, он услышал все тот же пароль: «дискурс» был по-прежнему рядом. Похоже, девица болтала всю ночь напролет, едва ли заметив его пятичасовое отсутствие в их элитарной беседе. Оглядев ее, Расьоль был удивлен: молода (лет двадцать девять), красива (голубые глаза, кожа вся в перламутре, роскошные волосы, под майкой застенчиво прячутся два карапуза, сдобные губы, голос талого эха, точеная тенью рука), похоже, еще и умна («синекдоха», «метонимия», «антифразис», «литота», «транслингвистика», «метемпсихоз»… Он невольно спросил себя: как там у нас с имманентностью?). Судя по впившимся в плечи подтяжкам, она на него даже не покушалась. Жан-Марк был в восторге и, как признательный раб, нежданно пущенный на вольные хлеба, решил отблагодарить милость хозяйки, вспахав поутру исходящую паром делянку с особым рвением и искушенным в трудах земледельца упорством.