Он старается жить, не обращая на письма внимания. По нескольку дней он не вскрывает свой ящик, а открыв его, научается выкидывать конверты в мусорное ведро, не удосужившись проверить их содержимое. Он думает: когда-нибудь им все равно надоест. Главное — не обращать внимания.
Итак, он живет, не обращая на письма внимания, пока вдруг не оказывается в чужом городе, куда направлен в командировку. В гостинице, где обычно он размещается, мест нет. Приходится ехать в другую. Пока он заполняет формуляр, портье, прочитав на бланке фамилию, говорит: «Вам письмо». Человек холодеет. С ним случается нервный срыв. Проведя в больнице два месяца, перед тем как вернуться домой, он просит лучшего друга: сходи и проверь, нет ли там писем.
Их нет.
Наступает затишье. Человек здоров, он усердно работает, спит, ест, ходит, дышит, сидит за рулем, говорит, слушает, видит, смеется, устает, отдыхает, готовит на кухне еду — все как прежде. Эпизод почти что забыт — так, порою невольно прислонится во сне к нему тень, он чуть вздрогнет, и тень удалится.
Ну а в целом, похоже, он избавлен от мук. Но вдруг, как-то раз за столом, он берет в руки ручку и пишет: «Спасите!» Почерк тот же. Конверт запечатан. С люстры свисает удавкой петля. Остается спуститься на первый этаж и бросить письмо себе в ящик… (Навеяно случаем с Дарси. Почти плагиат. Сюжет слишком чужой: каждый должен кричать своим криком).
Сюжет: скульптор ваяет статую. Одержимый видением — образом девы, озарившим его в лунную ночь смятенного, пугающего чувства безмолвия, — он колет мрамор, день за днем взрезая в нем путеводную нить. Каждая трещинка или щербинка, каждый выступ и вмятина, каждый сколок приближают его к торжеству. Еще немного — и из камня польется потоком неземная, чародейная складностью форм красота. Не давая ей ускользнуть, скульптор трудится в поте лица. Силы его на пределе. Камень почти что приручен, но кроется в том и опасность: мрамор становится слишком податлив — как воск. Любая неосторожность, неловкость, любое опрометчивое прикосновение способны все погубить. Руки трепещут. Резец превращается в скальпель. Скальпель — в щупальце. Пальцы — в дыхание. Дыханье — в бесплотный эфир.
В конце концов работа закончена. Она совершенна. Изможденный ваятель садится в изножье ее. И тут, бросив взгляд себе под ноги, видит другую скульптуру, сочиненную прихотью сора: сложившись из осколков и крошева, припудренная мраморной пылью, на него взирает с насмешкой белая дива, в сравнении с которой статуя у него за спиной — лишь жалкий, фальшивый мотив. Мастер сидит, не в силах двинуться с места: всякое движение непременно разрушит то совершенство, что было создано не им, а простой и незрячей случайностью, подобравшей все то, что сам он отверг. В этот миг, растянувшийся для него в неподвижность беспечной, творящей смерть вечности, он понимает, что все это время ваял не статую, а ее приговор. Запертый в это мгновение между высшим свершеньем и крахом, он не знает, как ему теперь уцелеть… (Поклон Жан-Марку Расьолю. Слишком поздно: прах фон Реттау сметен. Фотографии перевесили мрамор. Статуя рухнула. Обветшав, икона рассыпалась в крошево. В мастерской — пустота да прогорклый вкус известняка, отсыревшего за сто лет обмана).
Сюжет: паралитик, прикованный к постели, лишенный дара речи, лежит в своем доме и ненавидит всех и вся. Его навещают родные, за ним ухаживает больничная сиделка, трижды в неделю к нему приходит брадобрей, ему читают вслух газеты, к его услугам телевизор, вентилятор, радио, магнитофон, а он лишь хочет, чтобы его оставили в покое, наедине с отчаянием. Любое вторжение в комнату, каждый звук копошащейся жизни, осаждающей его молчание докучливой заботой, выводят его из себя, но отстоять свое право на тишину он не может: все, что ему отныне даровано, — это прикрыть веки и плакать в бессильной ярости, напоминающей исступление демиурга, чье владычество над необъятным краем лелеемых мук подвергается непрестанным и разорительным нашествиям варваров. Однако его слезы лишь пуще дразнят их сочувствие, подступающее к кровати со всех сторон, сжимающее туже кольцо духоты вкруг нее и вопрошающее его (вопрошающее — его!!!) о причинах умножившихся страданий. Угадать их никому не дано: они смотрят на него с другого берега, расположенного за гранью его ощущений, существующего в иной системе координат, там, где все течет, смещается в пространстве, путешествует в мыслях, расчетах и времени, где расстояние между сегодня и завтра измеряется огромной дистанцией чувств — от разочарований до радости и надежд. Где сама безысходность обладает своею походкой и способна себя рассказать. Только маленький внук паралитика, заинтригованный его полной недвижностью, выбрав момент, когда взрослых поблизости нет, ковыляет к постели деда, долго смотрит ему в глаза, потом, не говоря ни слова (вот счастье!), встав на цыпочки, щиплет того за лицо и дергает за нос, стараясь сделать это как можно больнее. Старик растроган: в поведении мальчика он распознает жестокую искренность мира. Ответ на свою к нему ненависть, благодаря которой он живет, живет и живет — потому лишь, что не умеет остановить в себе сердце. (Запоздавшая дань модернизму. Чересчур в лоб. Слишком намеренно. Почти тривиально. Страшно, но не пугает. Написать убедительно не хватит запала…)