Выбрать главу
Из дневника Л. фон Реттау

«Если твое явленье на свет ознаменовано одновременной потерей обоих родителей, трудно отделаться от ощущения навязанной тебе судьбою избранности. Я часто думаю: что означал тот миг, когда трясущийся со страху акушер — свидетель материнских мук и смерти — перерезал под стекленеющим взглядом испускавшей дух роженицы пуповину, эту уродливую трубку, соединяющую бытие с небытием? Почему дверь, через которую вошла я в этот мир, тотчас захлопнулась — за той, кто, жертвуя собой, меня сюда впустила? Как понимать этот обмен — двух жизней на одну, зачатую слиянием их тел и возвестившую первым же воплем (восторга? отчаяния?) торжественно-жестокую минуту, что связала холодным взором вечности их устранившиеся души? Что предначертано мне возместить в нарушившемся равновесии природы, избравшей, вопреки естественной задаче своего преумножения, утратить вдвое от того, что было прежде, и втрое — от того, что было бы должно образоваться, будь мой приход сюда всего только рутинным случаем семейного воспроизводства? Какой был прок в лишении меня любви — грошового и незатейливого подношения со стороны простейшего инстинкта, дарующего нам наивную привязанность к тем, благодаря кому (из-за кого!) мы существуем (ну а я — сосуществую с ощущением утраты, покуда длится отпущенный мне срок)? Любовь невозможна без памяти. Наша невстреча обокрала меня на всякие о них воспоминания, предложив довольствоваться потугами сумбурного воображения, плутающего в потемках залы между двумя молчащими портретами, воскрешать которые, всякий раз угнетаясь сомнением, дано лишь моим робким грезам. Однако позволительно ли почитать за истинное — чувство, ютящееся только в сновидениях? Ведь потом каждый раз наступает утро — это пробуждение от любви, что высыхает слезой на щеке в какие-нибудь пять минут, обращаясь в несбыточную иллюзию.

Нет, любовь невозможна без памяти.

Отдав дань глухой, уютной тьме, заполнившей без остатка, без укромного уголка для какой-либо мысли или хотя бы зыбкого контура чувств первые два года жизни, мое сознание просыпается позже — в весеннем желтом дне, теребящем занавеску на распахнутом окне, сквозь которое я вижу мигающую картинку: обветренный серый скворечник меж колеблющихся ветвей, в котором, то выныривая, то вновь исчезая, ворожит и торопится что-то сказать мне быстроклювая, нервная птица. Я иду ей навстречу, ступая босыми ногами по зеркальным паркетным лужицам; подойдя к подоконнику, ложусь грудью на крапчатый мрамор и пытаюсь вскарабкаться выше, чтобы ближе придвинуться к зову скворца. Подо мною темнеет земля. Я ее не боюсь: страх еще мне неведом. Во мне пока дышит одна лишь душа. Схватившись за штору, я усмиряю ее колыхание. Теперь между мною и миром ничто не стоит. Преград больше нет. Картина уже не мигает, а расстилается перед глазами сплошной, сочной свежестью. Я словно бы часть ее — лужайки и неба, и старого клена, чирикания в нем, и безмятежного тихого звона, пронизавшего все вокруг лучистым сиянием радости. Я делаю шаг и парю, очень медленно, кротко, просторно; я рею. Я плыву на упругой волне тягучей, душистой свободы, и она меня плавно уносит то вверх, где мне здорово, то роняет на глубь, где мне очень смешно. Мой полет продолжается дольше, чем то разрешается временем, ибо я вне его: место времени занято этим текучим привольем — потому, вероятно, что во мне, повторюсь, дышит только душа. Нарезвившись в ликующей хляби, я подплываю к скворцу и тяну к нему ждущие руки. Птица странно застыла. Она не поет. Я шепчу ей — еще не слова, а зародыши слов, которые даже честнее. Но скворец отчего-то не откликается, только смотрит веснушчатым глазом — в нем отражается крошевом пробившийся через сплетенье ветвей почему-то тускнеющий свет. Мне становится вдруг очень зябко. Вздрогнув, я возвращаюсь в плен покрытой мурашками кожи, бледной, стылой, казенной, чужой. В ней я съеживаюсь, сокращаюсь, сжимаюсь, мельчаю до размеров пустячного тела, которое волочит меня за собою — вниз, вниз, вниз, туда, где темно и мутит. Волны больше нет. Вместо солнца — игольчатость сумерек. Ими колет глаза. Надо мною кто-то кричит. Я лежу на полу, как на пылающем холодом льду, и пытаюсь подняться. Этот крик меня давит. Надо мною склонилось лицо. В нем залог предстоящей мне отрешенности. С лица капает пот — мне на платье, на белое тонкое платье, прожигая в нем клейкой, точно расплавленный воск, моросящей, противною сыпью кружков подобие костенеющих пуговиц. Я чувствую, как они методично застегивают на моей почти в пепел угасшей душе петлички блаженного ужаса. Я цепенею, немею, сдаюсь…