Выбрать главу

Однако работа застопорилась. С той минуты, как появилась на вилле Турера, Дарси сник. Каждое утро по-прежнему начиналось с того, что он исправно садился к компьютеру и старательно сочинял слова. Но перечитывать их затем было хуже, чем не писать вовсе: они не звучали, как раньше. В них не было дыхания. Подобно потерявшим сцепку вагонам, они толкались вслепую с противным скрежетом и застревали на всяком перегоне, куда норовил их доставить локомотив обычно столь проворного воображения, пущенный месяц назад по маршруту намеченной фабулы. Слова теперь даже не лгали, как бывало, когда Дарси допускал невольно небрежность и ошибался в их назначении на рубежи — тогда плотно пригнанный текст их сам отторгал, подсказав сбившимся ритмом, как брезгливым тычком в сторону обличаемого лгуна, где схоронился обманщик. В том, чтобы обнаружить и обезвредить затесавшегося в литые шеренги кряжистых строк лжеца, Дарси находил нечто сродни удовольствию: подчистить помарку и выправить стиль было приятно, как приятно бывает вытереть насухо мутное зеркало. А зеркала в его жизни, заметим, значили многое…

Часто он думал о том, что, по сути, всякий добротный писатель сочиняет на незнакомом ему языке. В этом и есть главный смысл — заговорить на языке, которого еще как бы не существует, хотя давным-давно известны (и потому почти безжизненны) используемые им слова. Все равно что разглядеть впервые крест в сплетенных в поперечье палках.

Креста на сей раз, однако, не получалось: слова, в каком бы порядке ни ложились они на экран, были мертвы. Мертвы, как умеют мертвы быть только слова, — так, будто никогда и не жили…

Очень похоже на странный недуг, что приобрел Дарси пять лет назад, когда вдруг проснулся средь ночи и услышал, что сердце в нем оцепенело, что оно не бьется. Длилось это лишь несколько секунд, после чего сердце вздрогнуло и зашлось галопом, разнося по венам густую и горячую, как лава, кровь. Однако в ту пару секунд, что оно в нем молчало, Дарси чувствовал, знал, что он умер.

Поскольку приступы повторялись, кардиолог ему прописал какие-то капли и «полный покой». Пациент усмехнулся. Ему показалось забавным, что клин вышибается клином. Рецепт лечить смерть ее же подобием Оскар сразу отверг: он не слишком желал исцелиться. Это было бы равносильно потугам врачевать собственный стиль. А «умирать на ходу» ему доводилось и прежде. В детстве, случалось, он засыпал в минуты излишнего напряжения сил: играя в футбол, отвечая урок у доски, впервые целуясь с девчонкой и даже однажды — в седле, собираясь взять с разгону препятствие.

С возрастом это как будто прошло. Но как-то, подравшись в студенческом баре, Дарси сшиб кулаком какую-то пьянь и тут же свалился, настигнутый сном, прямо на пол — решили, что он упал в обморок. Однако едва ли то было потерей сознания. Скорее его отместкой за ложь, за неискренность отречения от того, что, пожалуй, являлось предназначением Дарси: он был обречен созерцать. Пробежки по парапету над Темзой были всего лишь проверкой его неумения преодолеть в себе это проклятье — неспособность к действию в его чистом, беспримесном виде, когда то, что ты делаешь, делаешь именно ты, а не тот, кто тобой притворился. Избавиться от дефекта зрения, из-за которого все, что видишь, предстает так, словно смотришь на это со стороны (в том числе на себя; в том числе на того, кто не ты, но внедрился в твою оболочку; в том числе на того, кто за ним наблюдает; в том числе и на тех соглядатаев вас, что всегда будут ты, но тобою при этом не станут; в том числе на того, кто упрямо надеется: ты — это ты), представлялось ему невозможным, а с недавнего времени — даже ненужным: какой смысл менять почерк, если кроме него у тебя, на поверку, ничего-то и нет?

С той поры, как ему показали приснопамятный желтый конверт (черно-белые снимки; сокрушенная мина отца, неспособная скрыть торжества; спертый воздух обмана), Оскар остерегался влюбляться. Очевидным успехом у дам он не дорожил: женщины были лишь повтореньем того, что, увы, повторить невозможно, и потому всякая связь его была мимолетна, сумбурна, обидно скучна и оттого почти унизительна. Объятия и ласки сулили заведомо лишь омерзение — ни намека на радость, пусть скоротечную, ни упования на привязанность, хоть самую вялую, они подарить не могли. Расставшись с очередной оскорбленною пассией, он тупо сидел и таращился в стену, чье белое полотно без мазков и было его состояньем. Если вдуматься, он всегда-то и был — белый лист.