Выбрать главу

– Невежественный кретин! – взвыл Тануки. – Мало я ему врезал! Впрочем, – добавил он, подумав, – сакэ у него сносное.

Опозоренная Михо бежала из деревни и отправилась в Киото.

– Я рассчитывала стать гейшей, – сказала она, – но в каждом доме гейш мама-сан, осмотрев меня и увидев растяжки, которые твое могучее дитя оставило на моем животе, отсылала меня прочь. Я голодала, мне негде было приклонить голову, и я едва не стала обычной уличной девкой, но монахи из здешнего храма, найдя меня спящей у этих самых ворот, взяли к себе.

– Монахи? – Тануки наконец разглядел в полумраке за оградой знакомый островерхий силуэт крыши храма. – Я и не знал, что монахи пускают к себе женщин.

– Так это же дзен-буддисты. Они в отличие от обычных буддистских монахов не боятся искушений. И их в отличие от голубоглазых европейских дьяволов, что нынче шныряют по Киото, не пугают идеи, противоречащие их собственным. Дзен-буддисты ничего не боятся. – В голосе Михо слышалась гордость. – Но работу, – добавила она, – мне дают тяжелую, я и готовлю, и убираю. Встаю каждый день в четыре утра и редко когда ложусь раньше полуночи.

Тануки даже при тусклом свете заметил, какой у нее изможденный вид. Нос у Михо был кривоват, морщинистый подбородок слишком уж напоминал японскую хурму, поэтому классической красавицей ее назвать было трудно, однако шея была длинной и изящной, что так ценится ее соотечественниками, и в целом она радовала глаз. «Была бы и посимпатичнее, – подумал Тануки, – если б эти монахи побаивались хотя бы перегружать людей работой».

– Ты небось ненавидишь меня лютой ненавистью, – сказал он, переминаясь с ноги на ногу, словно готовясь пуститься наутек.

– Да что ты, – поспешно ответила сна. – Нисколько. Когда б не ты, я бы не увидала Киото, его огней, уличных музыкантов, храмов, самураев и роскошных кимоно. Так бы и сидела в деревне, кормила бы кур и батрачила день и ночь не на славных монахов, а на дурачину-мужа. Ты сломал предполагаемый план моей жизни, и хотя неопределенность и перемены порой досаждают, без них жизнь – лишь спектакль кукольного театра.

– Ты рассуждаешь прямо как твои монахи, – проворчал Тануки.

Михо зарделась.

– Да, пожалуй, они оказали некоторое влияние на мою жизненную позицию. – Она замялась. – Послушай, Тануки-сан, я не хотела бы брать на себя лишнего… но я случайно повстречала в Киото пару девушек, которые также носили под сердцем твоих незаконнорожденных детей, и они говорят то же самое. Естественно, все мы чуть с ума не сошли от горя, когда наших чад уничтожили, и это наша неизбывная печаль, но все же мы благодарны тебе за то, что, воспользовавшись нашей неопытностью и доверчивостью, ты перевернул наши жизни, направил нас на новые пути, о которых мы прежде и помыслить не могли. И я беру на себя смелость сказать от нас всех: спасибо тебе, что ты нас погубил. – Михо смущенно улыбнулась и потупила очи.

Тануки, который несколько минут назад чуть не лопался от самодовольства – как избалованное дитя или тренер университетской баскетбольной команды, – впал в несвойственную ему задумчивость. Его мордочка с округлым вытянутым рыльцем, напоминавшая, должно быть, Михо велосипедное седло, приняла столь сосредоточенное, отрешенное выражение, какое приобрело бы «седло» под грузом увесистых ягодиц Будды.

Думал он о Кицунэ, о том, как лис вечно подшучивает над людьми, утверждая при этом, что его подлые проделки идут им исключительно на пользу, поскольку в конце концов вынуждают проявлять гибкость и изобретательность, что способствует их усовершенствованию. Прежде Тануки был убежден, что лис просто актуализирует собственное поведение, причем без всякой на то надобности, поскольку по его, барсука, мнению удовольствие оправдывает все, а усовершенствование человеческой природы никогда его не заботило. Однако выходит, если Михо говорит правду, его собственные беспечные забавы невольно повлекли за собой положительные изменения в жизни нескольких женщин.

Тануки не мог решить, как к этому отнестись. Он испытывал нечто, однако чувство было слишком уж неожиданным и незнакомым – в анналах истории тануки такого прецедента не встречалось. Но он не успел в нем разобраться, поскольку его размышления прервала Михо.

– Мне пора идти убирать со стола после ужина, – сказала она. – Я рада, что наконец представилась возможность сказать тебе все это. И, Тануки-сан, я бы хотела при случае узнать, как получилось, что ты, обитатель лесов, рискнул отправиться в большой город. Заходи еще, я угощу тебя чаем.

– Сакэ, – выпалил Тануки, хотя имел ли он в виду то, что подался в город ради сакэ или же предпочел бы сакэ чаю, так и осталось навсегда неясным.

* * *

Тануки намеревался вернуться в места, где некогда плясал (точнее, колошматил себя по животу), располагавшиеся по большей части в предгорьях Хонсю; впрочем, известно, что он наведывался и в сельские районы Хоккайдо. Однако добрался он только до отрогов к западу от Киото, где набрел на неглубокую заброшенную пещеру, куда и заполз. Дабы погоревать.

Да-да, именно так. Странное новое ощущение, задевшее слабые струны в душе Тануки, было не чем иным, как горем. Чувство это, прежде незнакомое, раздражало его. Оно нисколько ему не нравилось, и он злился, что не запасся выпивкой, которая помогла бы от него избавиться. Однако вместо того чтобы навестить одну из близлежащих деревень на предмет кувшинчика-другого сакэ, он остался в пещере и попытался разобраться в себе.

В суровой черной книге, которую «европейские дьяволы» повсюду носят с собой, написано: «Господь прощает все, кроме уныния». Миссионеры упорно не желали обсуждать подобные утверждения с дзен-буддистами, которые вежливо пытались их оспорить. «Голубоглазые не могут достичь ни мудрости, ни покоя, – говорил один из наставников Михо, – поскольку их основное занятие – рукоплескать страданиям, выпавшим на долю заблудших душ», и разумеется, неграмотный и далекий от этого Тануки не был знаком с сей сентенцией. Но он обладал инстинктивным знанием (интуиция, которую, надо признаться, будил в нем порой Кицунэ) и чувствовал, что уныние разрушительно для того, кто им мается, и обременительно для окружающих; а если человек упорствует, боги рано или поздно потеряют терпение и подкинут человеку уже не повод, а настоящую причину для уныния.

Оплакивал ли Тануки личную утрату? Или болезненно реагировал на факты убиения младенцев вообще (между тем эта практика весьма распространена в отдельных районах Азии)? И что было в этом от обычного любопытства: какие такие детки могли появиться в результате межвидового спаривания? Этого мы не узнаем никогда. Даже если это было главным образом любопытство, не следует его осуждать, ибо любопытство, а в особенности интеллектуальная пытливость – это то, что отличает истинно живых от тех, кто лишь проживает жизнь. Во всяком случае, если речь идет о людях.

Что бы ни определяло печаль барсука, предавался он ей всего неделю. И одним ясным октябрьским утром приступил к действию. Расправив сухожилия, размяв мышцы, потрещав суставами и похрустев костями – от этой телесной какофонии все окрестные мышки, кролики и птички бросились врассыпную, – он вновь принял человеческий облик и отправился уже по главной дороге назад в Киото.

* * *
Встретимся в Когнито, милая,И сразу выкрасим волосы наши.Самое лучшее в Когнито —Здесь никем становится каждый.

Тук-тук!

– Кто там?

Не успел Тануки ответить, как ворота приоткрылись, и показалось личико Михо. Она озадаченно уставилась на него.