Но осенью, уступив уговорам друга, который давно хотел представить меня этой женщине, и посчитав себя уже достаточно сильным, чтобы пойти навстречу опасности, я решился на это и сам не заметил, как попал в ловушку. И все же в моей душе шла борьба, я не мог сразу сказать "да" охватившей меня новой страсти, поэтому в декабре я сел в почтовую карету и помчался в Рим; это было бессмысленное и утомительное путешествие, не принесшее никаких плодов, кроме одного-единственного сонета, который я написал ночью в Баккано, в скверной гостинице, где не мог сомкнуть глаз. Я не знал, что мне делать: ехать дальше, остаться на месте или вернуться назад; так я провел двенадцать дней, несколько раз проезжал через Сиену и увиделся там с моим старым другом Гори, но он не помог мне сбросить эти новые цепи, сковавшие меня уже больше чем наполовину, так что по возвращении во Флоренцию я вскоре оказался в оковах целиком и навсегда. На мое счастье, начало этой четвертой и последней горячки моего сердца сопровождалось совсем иными симптомами, чем наступление трех предыдущих: тогда у меня не возникало умственной привязанности, которая, соединяясь с привязанностью сердечной и уравновешивая ее, образовала, говоря поэтическим языком, некое смешанное чувство, невыразимое и неопределимое, в нем было меньше пыла и неистовства, но зато оно было глубже, острее и долговечнее. Эта страсть постепенно подчинила себе все мои склонности, все мои помыслы, и она может угаснуть только вместе с моей жизнью. После двух месяцев знакомства я понял, что нашел подругу, которую искал всегда, ибо, никоим образом не видя в ней препятствие на пути к литературной славе, как это было бы с женщиной заурядной, любовь к которой отвлекала бы меня от полезных занятий и привела бы, так сказать, к измельчанию моих мыслей, я обретал теперь вдохновение, побуждение ко всему доброму и его образец. Распознав и оценив столь редкое сокровище, я безоглядно предался этой любви. И, разумеется, не ошибся, ибо сейчас, спустя десять лет, когда я пишу эти по-детски восторженные строки, когда для меня, увы, настала горькая пора разочарований, я люблю эту женщину все сильнее по мере того, как время уничтожает то, что не составляет ее суть, — ее преходящую телесную красоту, которой предстоит рано или поздно исчезнуть. День за днем ее близость возвышает, смягчает, облагораживает мое сердце; и я смею предполагать, смею верить, что с ней происходит то же, что и со мной, и ее сердце, соприкасаясь с моим, черпает в нем силу».[14]
В этом доме, столь благотворно, по мнению Альфьери, влиявшем на его здоровье и талант, поэт прожил десять лет, то есть, когда он въехал сюда, ему было сорок пять. В эти годы, прочитав в подстрочных переводах Гомера и греческих трагиков, он вновь стал изучать язык Демосфена, написал вторую «Альцесту», закончил «Мизогалло», создал свое последнее поэтическое произведение — «Телеуто-дию», вознамерился сочинить сразу шесть комедий, учредил орден Гомера и сам удостоил себя этой награды. Наконец, ощутив усталость и истощение творческих сил, он отказался от всяких новых замыслов и, по его собственным словам, отныне способный скорее разрушать, нежели созидать, добровольно вышел из четвертого периода своей жизни и в пятьдесят пять лет признал себя стариком, после того как в течение двадцати восьми лет сочинял, сверял, переводил и непрерывно учился.
Записки Альфьери обрываются 4 мая 1803 года. К этому времени здоровье его было совершенно подорвано. Как это было у Шиллера, душа Альфьери до срока износила его тело. Со сменой времен года у него начинались приступы подагры, он стал страдать от них еще в апреле, и на этот раз больше, чем всегда, потому, очевидно, что сил у него осталось меньше прежнего. За последний год ему стало все труднее переваривать пищу, и он решил, что его состояние улучшится, если он уменьшит свой и без того скудный рацион, а с другой стороны, вынужденная праздность желудка поспособствует просветлению ума. Результат такой диеты (именно она, по всей вероятности, довела Байрона до безвременной кончины) не замедлил сказаться: Альфьери, и так предельно истощенный, стал худеть день ото дня. Графиня Олбани попыталась употребить все свое влияние, чтобы убедить больного отказаться от гибельной диеты; но впервые ее мольбы не возымели действия. Тем временем Альфьери, словно чувствуя приближение смерти, без устали работал над своими комедиями; в минуты, когда поэт не сочинял или не декламировал стихи, он принимался перечитывать и править написанное, чтобы дать ненасытному уму пищу, в которой отказывал телу. Он все больше худел и постоянно уменьшал количество съедаемого. И вот наступило 3 октября 1803 года.
В тот день, проснувшись, Альфьери был бодрее, чем накануне, и чувствовал себя лучше, чем обычно. Около одиннадцати часов, после обычных утренних занятий, он сел в наемную карету и отправился на прогулку в Каши-ны. Но едва добравшись до Понте алла Каррайа, он вдруг ощутил страшный озноб и, чтобы согреться, решил выйти из кареты и немного пройтись по набережной Арно. Не прошел он и десяти шагов, как у него начались страшные боли в животе. Он тут же вернулся домой, и сразу по возвращении его стало лихорадить; это продолжалось несколько часов и прошло только к вечеру, однако всю ночь его мучили позывы на рвоту, которые не заканчивались ничем.
Тем не менее к полудню следующего дня боли прекратились, Альфьери оделся и в два часа спустился в столовую обедать. Но на этот раз он не смог взять в рот и кусочка еды; почти всю вторую половину дня и часть вечера он провел в дремоте, а ночью почувствовал необычайное возбуждение и проспал всего час-другой.
Утром 5 октября он самостоятельно побрился, оделся почти без помощи камердинера и решил выйти подышать воздухом. Он уже стоял на пороге, как вдруг начался дождь, грозивший перейти в ливень. От прогулки пришлось отказаться: Альфьери поднялся наверх, в кабинет, и попытался работать, но безуспешно. После этого он весь день пребывал в сильнейшем раздражении. Такое с ним случалось часто, и при других обстоятельствах домашние не усмотрели бы тут повод для беспокойства, но на этот раз графиня Олбани чрезвычайно встревожилась. Правда, вечером раздражение немного улеглось, он с удовольствием выпил чашку шоколада и вскоре лег, но через три часа у него опять начались боли в животе, сильнее и мучительнее прежних. Доктор, за которым послали впервые, назначил горчичники к ступням. После долгих препирательств больной согласился на эту процедуру; но едва горчичники начали действовать, как Альфьери, опасаясь, что на ногах у него откроются раны, которые помешают ему ходить, тайком снял их и затолкал в угол кровати. И все же, как ни мало длилось их действие, они оказали на больного благотворное действие; к вечеру следующего дня он почувствовал себя лучше и, несмотря на все уговоры и увещевания, встал, уверяя, что ему невыносимо лежать в постели.
Утром 8 октября у Альфьери появились настолько тревожные симптомы, что его постоянный врач призвал на консультацию одного из своих собратьев. Тот одобрил прописанный коллегой курс лечения, побранил больного за преждевременно снятые горчичники (он догадался об этом по слишком слабым следам от процедуры) и назначил нарывной пластырь к ногам. Но этому лечению Альфьери воспротивился еще сильнее, чем горчичникам. Он заявил, что ничто на свете не заставит его прибегнуть к пластырю, и попросил врачей заниматься лишь одним — успокоить ему боли в животе; и тогда врачи приготовили ему микстуру с большой дозой опия.
Вначале микстура помогла; но поскольку больной упорно не желал ложиться в постель и оставался на кушетке возле графини Олбани, которая сама выполняла роль сиделки, временное облегчение, вызванное сильным наркотиком, постепенно сменилось галлюцинациями; бледное лицо Альфьери налилось кровью, приоткрытые глаза смотрели пристальным, лихорадочно возбужденным взглядом, голос стал резким и пронзительным; у больного начался бред — ему представлялись давно забытые события детства и юности, причем так живо и отчетливо, словно все это случилось только вчера. Более того, сотни стихов Гесиода, прочитанных им когда-то лишь однажды, непостижимым образом всплыли в его памяти, да еще с такой ясностью, что он декламировал их целыми строфами, сам не зная как. Это состояние возбуждения продлилось до шести часов утра.